Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 59)
И сионизм, и советский коммунизм представляли собой апокалиптические восстания против капитализма, “мещанства” и “химерической национальности”. Но сионизм принадлежал к интегрально-националистическому крылу революции против современности и имел с ним много общего в сфере риторики и эстетики. В 1930-е годы дети Хавы чаще, чем их советские братья и сестры, ходили в походы, занимались физкультурой и пели вокруг костра, больше говорили о здоровом (мужском) теле, более страстно соединялись с природой (в круглогодичной дачной пасторали) и еще более серьезно готовились к труду и обороне. Большевики старались создать идеальное сочетание меркурианства с аполлонизмом; сионисты старались превратить меркурианцев в аполлонийцев. Большевики стирали различия между городом и деревней, строя города; сионисты преодолевали урбанизм диаспоры, строя деревни. Дети Годл хотели стать поэтами, учеными и инженерами; дети Хавы хотели стать вооруженными фермерами и “еврейскими военачальниками”. Дети Бейлки хотели стать детьми кого-нибудь другого – предпочтительно Годл.
Если бы Перчик, муж Годл, и в самом деле стал народным комиссаром, директором издательства, сотрудником НКВД или видным старым большевиком, процветание его семьи и счастливое детство его детей, скорее всего, закончилось бы во время Большого террора 1937–1938 годов. Социализм стремился к полной прозрачности личности – окончательному совпадению жизни каждого человека с историей мировой революции (и в конечном счете с историей жизни товарища Сталина, представленной в “Кратком курсе истории ВКП(б)”). Победив врагов революции и политических противников, уничтожив “эксплуататорские классы”, заменив (или “перековав”) “буржуазных спецов”, подавив внутренних оппозиционеров, национализировав земледельцев и скотоводов и построив к 1934 году “основы социализма”, советская власть осталась без распознаваемых невооруженным глазом классовых врагов. Но долгожданной чистоты все не было – и режим, провозгласив победу над прошлым, обратил оружие против себя самого. Изнывающие под недреманным оком Сталина, преданные безграничному насилию и терзаемые демонами предательства и взаимной подозрительности, верховные жрецы революции принесли себя в жертву социализму и его земному пророку. Как Бухарин писал Сталину из тюрьмы,
есть какая-то
Господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если б ты видел, как я внутренне к тебе привязан… Теперь нет ангела, который отвел бы меч Аврамов, и роковые судьбы осуществятся!..
Я готовлюсь душевно к уходу от земной юдоли, и нет во мне по отношению ко всем вам, и к партии, и ко всему делу – ничего, кроме великой, безграничной любви…
Прошу у тебя последнего прощения (душевного, а не другого)[395].
И как Ежов, руководивший казнью Бухарина, заявил накануне своей собственной:
Я в течение 25 лет своей партийной жизни честно боролся с врагами и уничтожал врагов… Я почистил 14 000 чекистов. Но огромная моя вина заключается в том, что я мало их почистил… Кругом меня были враги народа, мои враги… Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах[396].
Революция добралась, наконец, до своих детей – или, вернее, родителей, поскольку Годл и в особенности Перчик имели гораздо больше шансов быть арестованными, чем юные представители “первого советского поколения”. Революция оказалась такой же отцеубийственной, как ее родители, и никого это не озадачило больше, чем самих революционеров. Надежда Улановская, вернувшаяся из Соединенных Штатов незадолго до Большого террора, вспоминала:
Когда при очередном аресте я недоумевала: “Что же делается? Почему? За что?” – отец [т. е. ее муж, агент ГРУ] спокойно ответил: “Что ты так волнуешься? Когда я рассказывал, как расстреливали белых офицеров в Крыму, – не волновалась? Когда буржуазию, кулаков уничтожали – ты оправдывала? А как дошло дело до нас: как, почему? А это с самого начала так было”. Я ему резонно: “Я понимаю, что, когда людей убивают – это ужасно, но раньше мы знали, что это нужно для революции. Но тут же не дается никаких объяснений!” И мы стали искать в прошлом – когда же началось?[397]
Улановские искали в прошлом, сидя у себя дома; большинство их друзей и сослуживцев занималось этим в кабинетах следователей. Каждое признание было (сочиненной в соавторстве) попыткой найти истоки предательства, каждое публичное выступление – комментарием о происхождении совершенства. Как сказал Бабель на Первом съезде советских писателей в 1934 году,
пошлость в наши дни – это уже не дурное свойство характера, а это преступление. Больше того: пошлость – это контрреволюция… Мы, литераторы, обязаны содействовать победе нового, большевистского вкуса в стране. Это будет немалая политическая победа, потому что, по счастью нашему, у нас неполитических побед нет… Стиль большевистской эпохи – в мужестве, в сдержанности, он полон огня, страсти, силы, веселья. На чем можно учиться?.. Посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, как полны мускулатуры[398].
Бабеля казнили за дурной вкус – за неумение овладеть стилем эпохи, за недостаток мужества и сдержанности, за неспособность выковать из себя Сталина. Потому что, на его несчастье, в сталинском Советском Союзе не было ничего неполитического и не полного мускулатуры. Казнили Бабеля его собственные герои и его единственная истинная любовь: те, кто мог перетасовать “лицо своему отцу, как новую колоду”; те, чье “бешенство… содержало в себе все, что нужно для того, чтобы властвовать”; те, кто овладел “простейшим из умений – уменьем убить человека”. Первого следователя Бабеля звали Лев Шварцман.
Михаила Байтальского арестовали и отправили в лагерь. Пинкуса, брата моей бабушки, приехавшего по делам из Польши, арестовали и отправили в лагерь. Моего деда, Михаила Хацкелевича Гольдштейна, арестовали, пытали и полтора года спустя, после снятия Ежова, освободили. Детство Цафриры Меромской закончилось, когда арестовали ее родителей. Точно так же закончилось детство Инны Гайстер. Из детей и свойственников бабушки Гиты, сидевших за праздничным столом в день ее приезда, арестовали по меньшей мере десятерых:
После ареста мамы и Липы бабушка Гита жила у Адассы. Когда забрали Адассу, ее забрал к себе сын Вениамин. Где-то в начале декабря Елочка, дочь Липы, возвращаясь домой из школы, застала перед дверью квартиры сидящую на ступеньках лестницы бабу Гиту. Вениамин, не предупредив Нюму (мужа Липы) и Леву, привез ее к ним и оставил на лестнице перед закрытой дверью. Бабушка стала жить у них. Я бывала в эти дни у Нюмы и видела ее. Это была уже не та радостная и гордая бабушка, которую я видела по приезде ее из Польши. Запомнился ее рыжий парик со сбившимся на висок пучком связанных волос, которому место было на затылке. Она никак не могла понять, за что посадили ее детей. Она ходила по комнатам и причитала: “Во всем виновата я. Я привезла своим детям беду. Я должна немедленно вернуться домой. Как только я уеду, все станет лучше”. Причитала она на еврейском языке. Мы с Елочкой, конечно, ни слова по-еврейски не понимали, смысл ее причитаний переводил нам Лева[399].
Члены политической элиты были непропорционально представлены среди жертв Большого террора (их доля среди пострадавших была значительно выше, чем их доля в населении страны). А поскольку евреи были непропорционально представлены в политической элите, они бросались в глаза в роли пострадавших. Среди спутниц Евгении Гинзбург по вагону для скота номер 7 было много евреек-коммунисток. Среди сокамерниц матери Феликса Розинера по Бутырской тюрьме в Москве были очень разные женщины, “но коммунистки-интеллигентки, и среди них моя мать, держались своим кружком. Практически все они были еврейками, все безоговорочно верили в чистоту партии, и каждая считала, что посажена ошибочно”. Мать Розинера Юдит закончила хедер, два года проучилась в еврейской гимназии в Бобруйске, а в 1920 году переехала в Москву, где поступила в лучшую школу города (Московскую образцово-показательную школу-коммуну имени П. Н. Лепешинского). Пробыв недолгое время в Палестине, где она вступила в Коммунистическую партию, Юдит вернулась в Советский Союз[400].
Члены политической элиты были непропорционально представлены среди жертв Большого террора, но они не составляли большинства среди пострадавших. Евреи, не очень многочисленные среди неэлитных жертв, пострадали в пропорциональном отношении меньше многих других этнических групп. В 1937–1938 годах около 1 % советских евреев было арестовано по политическим обвинениям – против 16 % поляков и 30 % латышей. В начале 1939 года доля евреев в ГУЛАГе была на 15,7 % ниже их доли в советском населении. Причиной этого было то обстоятельство, что евреи не подвергались преследованию как этническая группа. Никто из арестованных в период Большого террора 1937–1938 годов – включая родителей Меромской, родственников Гайстер и моего деда – не был арестован