реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 58)

18

Метафорой всего сущего была не всякая политика. Метафорой всего сущего была советская политика, или социалистическая антисоветская политика, или, точнее, профетическая политика в тени Советского Союза. Дети Бейлки сходились с детьми Годл в том, что История (как будущее, не как прошлое) вершится в Москве. СССР шел прямым путем к совершенству или сполз в болото; так или иначе, СССР был страной ответов на проклятые вопросы и последних и решительных боев. Большинство тайных агентов, завербованных Улановскими в Америке, были русскими евреями или их детьми, и нет сомнения, что одной из причин культа Троцкого в Америке было то, что он был одновременно евреем и русским: совершенным меркурианским аполлонийцем, грозным воином с очками на носу и, в этом смысле, Израилем 1930-х годов (вернее, Израилю предстояло стать Троцким следующего поколения). По словам Ирвинга Хау, ни одна крупная фигура XX столетия “не соединила в себе так полно и с такой силой, как Троцкий, роли исторического деятеля и историка, политического вождя и теоретика, харизматического оратора и кабинетного критика. Троцкий творил историю и одновременно постигал ее законы. Он был героем-воином, посвятившим всю свою жизнь действию, и интеллигентом-подвижником, верившим в силу и чистоту слова”[388].

Некоторые из американских еврейских бунтарей 1930-х годов были детьми русских еврейских бунтарей – тех самых, которые часами сидели в нью-йоркской публичной библиотеке, перелистывая “канонические и апокрифические писания пророков старого революционного подполья”. Их социализм начинался дома – как бесконечно долгий пятничный вечер, “когда мы все, сидя за самоваром перед хрустальной вазой, нагруженной орехами и фруктами, хором поем: Tsuzamen, tsuzamen, ale tsuzamen!!”, или как жаркие споры теток и матерей о диктатуре пролетариата и предательстве ревизионистов. Когда Дэниел Белл перешел из иудаизма в Молодежную социалистическую лигу, его семью больше всего беспокоило, к правильной ли секте он присоединился[389].

Но поскольку большинство американских еврейских родителей 1920-х и 1930-х годов не были бунтарями, большинство американских еврейских бунтарей отвернулись от своих родителей заодно с холодным миром, в который они их ввергли. Как и в “старом свете”, еврейские родители и капитализм по очереди представляли друг друга (“общественная эмансипация еврея есть эмансипация общества от еврейства”). Значительная часть ранней еврейской литературы в Америке посвящена еврейским юношам, сомневающимся в своей законнорожденности, и еврейским предпринимателям, продающим душу дьяволу. Молодой человек “из подполья” в “Дороге из дома” (Passage from Ноте) Исаака Розенфельда ненавидит отца и предпочел бы иметь другого; “подвальный” юноша в “Назови это сном” (Call It Sleep) Генри Рота ненавидим отцом, который предпочел бы иметь другого сына (своего собственного). И Давид Левинский Абрахама Кахана, и Сэмми Глик Бадда Шульберга теряют отцов, oтрекаются от самих себя и не производят на свет детей, карабкаясь наверх в поисках статуса и богатства.

Американская дочь Тевье (Бейлка), советская дочь (Годл) и их дети одинаково судили о трех дорогах, по которым шли члены их семьи. Для Дэвида и его матери в “Назови это сном” Нью-Йорк был “пустыней”. Для Бориса Эрлиха из “Еврейки” Бабеля Советский Союз был и родным домом, и любимым творением:

Борис показывал ей Россию с такой гордостью и уверенностью, точно эта страна создана была им, Борисом Эрлихом, и ему принадлежала… Впрочем, до некоторой степени так это и было – во всем, и в международных вагонах, и в отстроенных сахарных заводах, и в восстановленных железнодорожных станциях, была капля его меду, меду или крови комиссара корпуса (червонного казачества)[390].

Для Бейлки и ее детей язык и “безъязычие” были источниками муки и изумления; для Годл и ее детей “чистые и ясные русские звуки” стали родными. Дети Бейлки презирали своего отца Педоцура, напористого коммерсанта и выскочку; дети Годл обожали своего отца Перчика, революционера-подвижника и трудолюбивого совслужащего. Дети Бейлки были сомнительными евреями и неполными американцами; дети Годл – природными русскими и образцово советскими.

А что же дети Хавы в Палестине? Их московские двоюродные братья и сестры находились слишком близко к центру мира и концу света, чтобы уделять им много внимания, а нью-йоркские были слишком увлечены Москвой (или бизнесом). Не исключено, что одна из дочерей Бейлки предпочитала Эрец Исраэль Советскому Союзу, но ее голосок тонул в хоре мировой революции.

Тем временем дети Хавы жили в гуще своей собственной революции – строили, последовательно и не ища оправданий, социализм в одной, отдельно взятой стране. Подобно своим советским братьям и сестрам, они были “первым поколением”; “первым”, потому что были сабрами (перворожденными в Йишуве); “поколением”, потому что знали, что все они – члены братства вечной молодости и исполненного пророчества. По словам Бенджамина Харшава, “ячейкой общества была не семья, а возрастная группа, имевшая общую идеологию и читавшая новую ивритскую журналистику. Они ощущали себя свидетелями конца всей предшествующей истории: конца двух тысячелетий изгнания и многих тысячелетий классовой борьбы – во имя новой жизни для человека и еврея”. Им, как и их советским кузенам, Тевье был ни к чему. Дети Годл вспоминали о нем с жалостью: они знали о значении Шолом-Алейхема, даже если никогда не читали “Тевье-молочника”, и слышали о еврейском театре Михоэлса, даже если никогда в нем не бывали. В Земле Израиля отречение от Тевье было краеугольным камнем нового общества, истинным началом новой жизни для человека и еврея. Как пишет Харшав, “то было общество без родителей, а для подрастающих детей – без дедушек и бабушек; прежнее преклонение перед дедами как источниками мудрости оказалось поставленным с ног на голову, вся жизнь была нацелена на утопическое будущее, которое предстояло создать грядущему поколению”[391].

Американские юноши и девушки сомневались в своих отцах – и иногда отрекались от них. Их советские и палестинские братья и сестры объединялись с отцами и матерями в отречении от дедушек и бабушек. Задача “грядущего поколения” состояла в том, чтобы стать достойными родителей, завершив начатую ими отцеубийственную революцию. Как четырнадцатилетний мальчик писал в 1938 году из кибуца Ягур родителям, “я счастлив, что на меня возложили бремя всеобщего блага, точнее говоря, что я сам возложил его на свои плечи и несу… Я хочу, как говорится, служить моему народу, земле, миру, рабочим и всему остальному – хочу все в мире исправить и обновить”[392].

Подобно первому поколению советских людей и истинно верующим из числа их американских кузенов, первое поколение сабр жило в мире, где политика была “метафорой всего сущего”. Кибуц, мошав, школа, молодежное движение и вооруженные силы были взаимосвязаны, взаимозависимы и в конечном счете подчинены политическому руководству и делу сионистского искупления. Сабры любили своих учителей, которые были пророками, и преклонялись перед своими командирами, которые были учителями. “Уголки Еврейского национального фонда” в детских садах были похожи на советские “красные уголки”, а политические офицеры “Палмаха” (элитного подразделения еврейской военной организации “Хагана”) были похожи на советских комиссаров. Оба поколения жили в обстановке полного и в основном самопроизвольного политического единомыслия, оба выросли среди прижизненно канонизированных святых и свежих могил павших героев, оба осушали болота и заставляли пустыни цвести, и оба боролись за слияние личного и общественного в одной героической эпопее. Как провозгласил в 1919 году Давид Бен-Гурион, “в жизни трудящихся Земли Израиля нет почвы для различий между интересами личности и интересами нации”. И, как в 1941 году писал в своем дневнике один молодой сабра, “память о событиях личного свойства” начала затмевать в хронике его жизни “национальный исторический фон”:

Теперь я попробую восстановить равновесие и начну писать о добровольной службе в армии и о тех, кто от нее уклоняется, о смерти Усышкина и смерти Брандайса, о войне в России… Почему бы мне и не писать обо всем этом в моем дневнике? Из этих фактов складывается история, их будут помнить всегда, между тем как личные мелочи выветрятся и будут преданы забвению. Утратятся и исчезнут[393].

Йишув не был Советским Союзом. Он был маленьким, племенным и беззастенчиво провинциальным. Его единство было добровольным (дезертиров презирали, но не удерживали), а его воинственность направлялась вовне, на легко определяемых неевреев. Он был мессианским, но и одним из многих, уникальным, но и “нормальным” (то есть соответствующим националистическому стандарту, который и сам был в значительной степени библейским). Как писал в 1937 году один из учеников Герцлийской гимназии, “наш народ породил великих, жаждавших свободы героев; из этих героев вышли пророки, предрекшие мир всеобщей честности и справедливости, потому что наш народ – героический и благородный народ; суровая и полная страданий жизнь в Изгнании унизила его, но ему еще предстоит нести свет другим народам”[394].