Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 38)
И он ушел – как ушли Илья и Бабель со своим героем. То, что они нашли после 1917 года, было намного удивительнее, чем постыдная жизнь всех людей на земле; намного удивительнее, чем Пушкин, Галина Аполлоновна и призрачные островки свободы. Они нашли первую Религиозную войну XX века, последнюю войну во имя конца всех войн, Армагеддон накануне вечности.
Для тех, кто хотел сражаться, существовало только одно воинство. Красная Армия была единственной силой, последовательно выступавшей против еврейских погромов; единственной, во главе которой стоял еврей. Троцкий был не просто военачальником или даже пророком – он был живым воплощением искупительного насилия, мечом революционной справедливости и – в то же самое время – Львом Давидовичем Бронштейном, чьей первой школой был хедер Шуфера в Громоклее Херсонской губернии. Другими вождями большевиков, стоявшими ближе всех к Ленину во время Гражданской войны, были Г. Е. Зиновьев (Овсей-Герш Аронович Радомысльский), Л. Б. Каменев (Розенфельд) и Я. М. Свердлов[244].
Подавляющее большинство членов партии большевиков составляли русские (72 % в 1922 году); в процентном отношении на первом месте шли латыши (впрочем, после образования независимой Латвии в 1918 году советские латыши стали в известном смысле сообществом политических эмигрантов); и ни один из видных коммунистов еврейского происхождения не хотел быть евреем. Что, собственно, и делало их идеальными героями для бунтарей, подобных Эдуарду Багрицкому, который тоже не хотел быть евреем. Троцкий как-то сказал, что по национальности он “социал-демократ”. Именно эту национальность представляли большевики, и именно за эту национальность сражался Багрицкий: “Чтоб земля суровая / Кровью истекла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла”. Из тех, кто воевал на обломках самовластья, большевики были единственными истинными жрецами храма вечной юности, единственными борцами за всемирное братство, единственной партией, в которой нашлось место для Эдуарда Багрицкого и Ильи Брацлавского[245].
Когда рассказчик Бабеля снова увидел Илью, тот умирал от ран.
– Четыре месяца тому назад, в пятницу вечером, старьевщик Гедали провел меня к вашему отцу, рабби Моталэ, но вы не были тогда в партии, Брацлавский.
– Я был тогда в партии, – ответил мальчик, царапая грудь и корчась в жару, – но я не мог оставить мою мать…
– А теперь, Илья?
– Мать в революции – эпизод, – прошептал он, затихая. – Пришла моя буква, буква Б, и организация услала меня на фронт…
– И вы попали в Ковель, Илья?
– Я попал в Ковель! – закричал он с отчаянием. – Кулачье открыло фронт. Я принял сводный полк, но поздно. У меня не хватило артиллерии…
Илья испустил дух. В его сундучке “было все свалено вместе – мандаты агитатора и памятки еврейского поэта. Портреты Ленина и Маймонида лежали рядом… Прядь женских волос была заложена в книжку постановлений Шестого съезда партии, и на полях коммунистических листовок теснились кривые строки древнееврейских стихов”[246].
То, что между Лениным и Маймонидом (и между Ильей Брацлавским и Ильей библейским) существовала связь, – предположение Бабеля; то, что многие сыновья раввинов служили в Красной Армии, – факт. Они воевали против древней отсталости и современного капитализма, против своей “химерической национальности” и самих “оснований” старого мира (как пелось в “Интернационале”). У них не было родины, но они обладали неисчерпаемым запасом пролетарской сознательности (социал-демократического патриотизма).
В возрасте девяти лет будущий филолог-классик М. С. (Эли-Мойше) Альтман организовал в своем хедере забастовку против самодержавия. В четвертом классе гимназии он написал победившее на конкурсе сочинение о “Медном всаднике”. Будучи 22-летним студентом-медиком в Чернигове, он стал революционером.
Я предвидел победу большевиков и еще до окончания их войны выпустил газетный листок, где это населению предвещал: “Мы пришли!” – писал я в этом листке. И вот, когда большевики одолели, они, прочтя листок, изумились и, узнав, что автором оповещения их прихода был я, назначили меня, беспартийного, редактором уже официальной газеты (“Известий черниговского губисполкома”). И жизнь моя потекла по новому руслу. Я фанатично уверовал в Ленина и “мировую революцию”, ходил по улицам с таким революционным выражением на лице, что мирные прохожие не решались ходить со мною рядом. И, вспоминаю, когда “мы” (большевики) взяли Одессу, я ходил по улице, от радости шатаясь, как пьяный[247].
Эстер Улановская выросла в украинском местечке Бершадь. Девочкой она обожала Толстого, Тургенева и своего дедушку-раввина. Ее мечтой было “попасть в университет, а оттуда – прямая дорога в Сибирь или на виселицу”:
Все в местечке меня раздражало и возмущало… Я хотела бороться за революцию, за народ. Но “народ” был для меня в значительной степени понятием абстрактным. Окружающие меня евреи – это не народ. Так, просто малосимпатичные люди, хотя я и любила некоторых из них. Но также и мужики, которые приезжали в местечко в базарные дни, напивались, ругались и били своих жен – были не похожи на тот народ, о котором я читала в книгах. Правда, что евреи в местечке были добрее украинских мужиков, не били своих жен и не матюкались. Но евреи – это был мир, от которого я отталкивалась[248].
В тринадцать лет она переехала в Одессу и вступила в “Моревинт” (Молодой революционный интернационал), состоявший по преимуществу из еврейских подростков. Так как в Моревинте уже была одна Вера и одна Любовь, Эстер стала Надеждой. “Мое имя Эстер (по-домашнему Эстерка) и даже его русский вариант Эсфирь казались мне неблагозвучными. Еще в местечке все старались называть себя русскими именами, в Одессе же еврейское имя было признаком страшной отсталости”. Гражданская война предоставила юным бунтарям возможность преображения, самопожертвования и ритуального насилия. Вера, Надежда и Любовь были движимы желанием “отомстить за товарищей и, если надо, погибнуть самим”. Как-то они с товарищами захватили деревню (“кажется, Гниляково”), объявили в ней советскую власть и “устроили блокаду, не давая возить в город продукты”. Их было около ста человек, все хорошо вооруженные. “Не знаю, зачем нужна была эта блокада, – писала Надежда много лет спустя. – Я все принимала как должное и не замечала, что среди крестьян началось брожение”. Надежда и ее товарищи сражались за народ вообще и ни за кого в особенности. Многие из них “погибли сами”. Надежда выжила и со временем стала советской разведчицей в Китае, Европе и Америке[249].
Бабелевский рассказчик (как и сам Бабель в декабре 1917 года) поступил в тайную полицию, она же Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Здесь, в конце “Дороги” (как называется рассказ), у него появились “товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране”. Им предстояло остаться товарищами до самой смерти Бабеля от их рук в январе 1940 года. Первым начальником группы следователей, занимавшихся “шпионской деятельностью” Бабеля, был еврейский беглец от отсталости[250].
Во время Гражданской войны Пушкинская улица стала для многих “дорогой” к мировой революции (или к борьбе с контрреволюцией и саботажем). Дорога эта вела к освобождению всего человечества, и по ней (по словам комсомольского поэта Иосифа Уткина) “в ногу шли: / Китаец желтолицый / И бледнолицый иудей…”. Путь был нелегким, но конечная цель сомнений не вызывала, потому что бок о бок с ними шагал главный “поэт походного политотдела”. Как писал Багрицкий в 1924 году,
Революции 1917-го не имели прямого отношения к Пушкину и евреям. Но Гражданская война имела. Главные ее сражения происходили на территории бывшей черты оседлости, где русские составляли меньшинство, а евреи – значительную долю городского населения. Для польских и украинских националистов и различных крестьянских (“зеленых”) армий евреи олицетворяли давнего меркурианского врага, новый капиталистический город, экспансию русской культуры и, разумеется, большевизм (который олицетворял все перечисленное, ибо являлся религией современного города – социал-демократической по национальности и русскоязычной по временной необходимости). Для белых, среди которых преобладали русские националисты и державные реваншисты, евреи олицетворяли все то, что раньше именовалось “немецким” (сочетание старого меркурианства с новым урбанизмом как форма “чужеземного засилья”), и, разумеется, большевизм, который казался особо опасным сочетанием старого меркурианства с новым урбанизмом как формой “чужеземного засилья”. Для всех них евреи стали легко опознаваемым врагом. Украинские националисты стремились захватить города; в украинских городах преобладали русские, поляки и евреи. Русские и поляки имели собственные армии и не концентрировались за пределами больших городов; евреи были либо большевиками, либо беззащитными местечковыми жителями. Те, которые переставали быть беззащитными, становились большевиками.