Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 36)
Проблемой Спасовича было возможное вмешательство со стороны правительства. Проблемой правительства был тот факт, что, как выразился в 1906 году министр финансов Коковцов, “евреи настолько умны, что нечего и думать сдержать их каким бы то ни было законом”. A сдерживать их нужно было потому, что они настолько умны. В той мере, в какой Россия оставалась традиционной империей со специализированными сословиями и племенами, евреям в ней не было места, поскольку их специализация стала универсальной. А в той мере, в какой Россия была стремительно развивающимся обществом с крупными оазисами “шаблонного либерализма”, евреям в ней не было места, поскольку их успехи казались чрезмерными. Для того чтобы “открыть путь талантам”, либерализм обязан исходить из взаимозаменяемости граждан. Для того чтобы обеспечить или симулировать такую взаимозаменяемость, он вынужден использовать национализм. А для того чтобы преуспеть как идеология, он должен не замечать парадоксальности своего положения. По всей Европе евреи делали явной тайную связь между либеральным универсализмом и этническим национализмом, демонстрируя таланты, но не становясь взаимозаменяемыми. В России конца XIX века, мучительно продвигавшейся от сословного традиционализма к шаблонному либерализму, они стали лучшим доказательством того, что первый несостоятелен, а второй опасен[229].
В последние полвека существования империи евреев убивали и грабили как олицетворения опасного ума. Одесский погром 1871 года начали местные греки, проигрывавшие в конкурентной борьбе торговых монополий, однако большинство погромщиков – тогда и позже, когда насилие стало распространяться, – составляли недавние мигранты из деревни, проигрывавшие в конкурентной борьбе за место в современной жизни. Для них евреи были чуждым лицом города, манипуляторами незримой руки, меркурианскими чужаками, превратившимися в хозяев. Они по-прежнему занимались рискованными ремеслами, но пути их стали еще более неисповедимыми, а многие из их детей стали революционерами, то есть открыто покушались на все еще священные символы аполлонийского первенства и достоинства – Бога и Царя[230].
Когда в 1915 году Максим Горький опубликовал анкету по “еврейскому вопросу”, наиболее распространенный ответ был сформулирован читателем из Калуги: “Врожденный жестокий, последовательный эгоизм еврея всюду берет верх над добродушным, малокультурным, доверчивым русским крестьянином и купцом”. По словам респондента из Херсона, русский крестьянин нуждается в защите от евреев, поскольку он пребывает “в зачаточном развитии, детском периоде”, а согласно “У., крестьянину”, “дать евреям равноправие, безусловно, нужно, но не сразу, а постепенно, с большой осмотрительностью, иначе в скором времени если не вся земля, серый народ русский, то наполовину перейдет в рабство евреев”. Солдаты-резервисты Д. и С. написали, что “для евреев нужно дать отдельную колонию, иначе они приведут Россию до ничего”. А “г-н Н.” предложил окончательное решение: “Мое русское мнение: просто-напросто всех Евреев нужно стереть с лица земли Российской империи, и больше ничего не остается делать…”[231]
Как и повсюду в Европе, евреи – победоносные меркурианцы без патента на опасные ремесла – были чрезвычайно уязвимы. В России более, чем где бы то ни было, лишенные крова аполлонийцы не имели риторической и правовой защиты со стороны либерального национализма, то есть не слышали уверений в том, что чуждое новое государство на самом деле принадлежит им по праву, что модернизация и бездомность – их приобретение, а не потеря, и что универсальное меркурианство – не что иное, как возрожденный аполлонизм. Защита в виде антиеврейских ограничений, которую получали перебиравшиеся на новые места крестьяне, приводила к результатам, обратным желаемым. В городах черты оседлости доминировали евреи, а все большее число их детей, удерживаемых там силой, присоединялось к бунту против Бога и Царя.
Расплачивались за это люди, подобные отцу бабелевского рассказчика, ограбленному и униженному в тот день, когда сын его почувствовал горькую, горячую и безнадежную любовь к Галине Аполлоновне.
И я увидел из окна пустую улицу с громадным небом над ней и рыжего моего отца, шедшего по мостовой. Он шел без шапки, весь в легких поднявшихся рыжих волосах, с бумажной манишкой, свороченной набок и застегнутой на какую-то пуговицу, но не на ту, на которую следовало. Власов, испитой рабочий в солдатских ваточных лохмотьях, неотступно шел за отцом.
– Так, – говорил он душевным хриплым голосом и обеими руками ласково трогал отца, – не надо нам свободы, чтобы жидам было свободно торговать… Ты подай светлость жизни рабочему человеку за труды за его, за ужасную эту громадность… Ты подай ему, друг, слышь, подай…
Рабочий молил о чем-то отца и трогал его, полосы чистого пьяного вдохновения сменялись на его лице унынием и сонливостью.
– На молокан должна быть похожа наша жизнь, – бормотал он и пошатывался на подворачивающихся ногах, – вроде молокан должна быть наша жизнь, но только без бога этого сталоверского, от него евреям выгода, другому никому…
И Власов с отчаянием закричал о сталоверском боге, пожалевшем одних евреев. Власов вопил, спотыкался и догонял неведомого своего бога, но в эту минуту казачий разъезд перерезал ему путь.
Казаки отвернулись от обоих – пьяного гонителя, ощущавшего себя жертвой и молившего гонимого о пощаде, и униженной жертвы, чей сын торжествовал над русскими мальчиками с толстыми щеками, пока те грабили и убивали еврейских стариков. Казаки “бесстрастно сидели в высоких седлах, ехали в воображаемом ущелье и скрылись в повороте на Соборную улицу”. В это время мальчик сидел на кухне у Галины Аполлоновны. Утром его ударил в висок безногий калека с грубым лицом, составленным “из красного жира, из кулаков, из железа”. Ударил голубем, которого мальчик купил, чтобы отпраздновать поступление в гимназию. Голуби были мечтой его жизни. Голубятню построил для мальчика его дед Шойл, убитый тем утром.
Гусь жарился на кафельной плите, пылающая посуда висела по стенам, и рядом с посудой, в кухаркином углу, висел царь Николай, убранный бумажными цветами. Галина смыла остатки голубя, присохшие к моим щекам.
– Жених будешь, мой гарнесенький, – сказала она, поцеловав меня в губы запухшим ртом, и отвернулась[232].
Пройдет несколько лет, и бабелевский рассказчик станет женихом русской женщины. А до этого в его жизни будет Ефим Никитич Смолич, в чьей атлетической груди “жила жалость к еврейским мальчикам”, и помощник попечителя Пятницкий, любивший еврейских мальчиков за их любовь к Пушкину. Когда после экзамена маленький победитель “стал просыпаться от судороги [своих] снов”, он обнаружил, что его окружили “русские мальчики”.
Они хотели щелкнуть меня или просто поиграть, но в коридоре показался вдруг Пятницкий. Миновав меня, он приостановился на мгновение, сюртук трудной медленной волной пошел по его спине. Я увидел смятение на просторной этой, мясистой, барской спине и двинулся к старику.
– Дети, – сказал он гимназистам, – не трогайте этого мальчика, – и положил жирную, нежную руку на мое плечо[233].
Но были и те – малое меньшинство, – кто не жалел евреев за их слабость и влюбленность, а уважал их за их силу и иконоборчество: те, кто приветствовал новую эру и восхищался евреями за то, что они столько сделали для ее пришествия. То были марксисты – единственные русские интеллигенты, презиравшие русского крестьянина и русскую интеллигенцию так же страстно, как они презирали “гнилой” либерализм. Для них новая эра означала преобразование – посредством более или менее стихийного всемирного отцеубийства – города симметричного, изобильного и порочного в город симметричный, изобильный и лучезарный. При коммунизме наличия племен не предполагалось, но всякий знал, что в русской традиции симметричный город, хороший или плохой, был немецким творением, а евреи, по словам одного из корреспондентов Горького, были “немецким вспомогательным механизмом”[234]. Подлинным большевиком был не тот, кто придерживался определенной догмы, а тот, кто безоговорочно предпочитал Штольца Обломову – с той разницей, что в начале XX века Штольц вполне мог оказаться евреем. Немцы сохраняли лидерство, но у евреев имелись свои, особые притязания на городскую добродетель. Как писал Луначарский,
евреи всюду жили, как иностранцы, – но они вносили в страны своего изгнания, в страны с более низкой, ограниченной, крестьянской культурой свои городские торговые навыки и становились ферментом капиталистического развития. Этим самым в высочайшей мере, как это признано лучшими исследователями развития человечества, еврейство способствовало прогрессу, но этим же самым оно навлекало на себя страшные громы и молнии, во-первых – низового крестьянства, эксплуататорами которого евреи явились в качестве торговцев, ростовщиков и т. д., и, во-вторых, – со стороны буржуазии, которая выросла из этого крестьянства[235].
Ленин не интересовался еврейской историей. С его точки зрения, “капитализм ставит на место тупого, заскорузлого, оседлого и медвежьи-дикого мужика великоросса или украинца подвижного пролетария”. Родины у пролетария, разумеется, не было, как не было единой “национальной культуры”, но если говорить о подвижном пролетарии в этнических терминах (к чему подталкивали бундовские “обыватели”), то евреи – в отличие от великороссов и украинцев – были наилучшими кандидатами на эту роль, поскольку их культуре свойственны такие “великие всемирно-прогрессивные черты”, как “ее интернационализм” и “ее отзывчивость на передовые движения эпохи (процент евреев в демократических и пролетарских движениях везде выше процента евреев в населении вообще)”. Все передовые евреи, писал Ленин, сторонники ассимиляции, но не следует закрывать глаза и на тот факт, что многие из “передовых вождей демократии и социализма” вышли из “лучших людей еврейства”. Вышел из еврейства – через дедушку с материнской стороны – и сам Ленин, хотя он, по всей видимости, не знал об этом. Обнаружив “этот факт”, его сестра Анна Ильинична написала Сталину, что еврейское происхождение Ленина “является лишним подтверждением данных об исключительных способностях семитического племени” и что Ленин всегда указывал на его “«цепкость» в борьбе, как он выражался, противополагая ее более вялому и расхлябанному русскому характеру”. Горький тоже утверждал, что Ленин питал слабость к “народу умников”, а однажды сказал, что “русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови”[236].