Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 29)
Не менее заметным и предсказуемым было вхождение евреев в мир русской высокой культуры. Коммерциализация рынка развлечений и создание национальных культурных институтов преобразили традиционную меркурианскую специальность в элитную профессию и мощный инструмент современного мифотворчества. Братья Рубинштейны основали Русское музыкальное общество и обе столичных консерватории, сестры Гнесины создали первую в России детскую музыкальную школу, а одесский скрипач П. С. Столярский, или “Загурский”, как назвал его Бабель, “поставлял вундеркиндов на концертные эстрады мира. Из Одессы вышли Миша Эльман, Цимбалист, Габрилович, у нас начинал Яша Хейфец”. А также – уже после отъезда Бабеля – Давид Ойстрах, Елизавета Гилельс, Борис Гольдштейн и Михаил Фихтенгольц[181]:
Загурский содержал фабрику вундеркиндов, фабрику еврейских карликов в кружевных воротничках и лаковых туфельках. Он выискивал их в молдаванских трущобах, в зловонных дворах Старого базара. Загурский давал первое направление, потом дети отправлялись к профессору Ауэру в Петербург. В душах этих заморышей с синими раздутыми головами жила могучая гармония. Они стали прославленными виртуозами[182].
Еще более замечательным был успех выходцев из черты оседлости в мире изобразительных искусств (в основном чуждом еврейской традиции). По мере того как еврейские банкиры становились заметными покровителями искусств, еврейские лица становились заметными на картинах русских портретистов (в том числе самого видного из них, Валентина Серова, мать которого была еврейкой). Но еще более заметными во всех отношениях стали еврейские художники, или, вернее, русские художники еврейского происхождения. Леонид Пастернак из Одессы был, наряду с Серовым, одним из наиболее почитаемых портретистов; Леон Бакст (Лев Розенберг) из Гродно был известен как лучший художник сцены; Марк Антокольский из Вильны был провозглашен величайшим русским скульптором XIX столетия; а Исаак Левитан из литовского Кибартая стал – и навсегда остался – самым популярным – и самым русским – из русских пейзажистов. Дореволюционные школы искусств Киева и Витебска произвели не меньше прославленных художников, чем Одесса – музыкантов (Марк Шагал, Иосиф Чайков, Илья Чашник, Эль Лисицкий, Абрам Маневич, Соломон Никритин, Исаак Рабинович, Иссахар Рыбак, Ниссон Шифрин, Александр Тышлер, Соломон Юдовин). Одесса дала миру не меньше художников (в том числе – помимо Леонида Пастернака – Бориса Анисфельда, Осипа Браза, Исаака Бродского и Савелия Сорина), чем музыкантов (или поэтов). И это не считая Натана Альтмана из Винницы, Хаима Сутина из Минска, Давида Штеренберга из Житомира или Марка Ротко (Ротковича) из Двинска. Всем им приходилось иметь дело с антиеврейскими законами и настроениями, и некоторые покинули Россию навсегда. Но большинство согласилось бы с критиком Абрамом Эфросом, сказавшим о Штеренберге, что лучшее, что он мог сделать, это “родиться в Житомире, учиться в Париже и стать художником в Москве”. Русский
Прежде чем стать русским художником, надо было стать русским. Как и повсюду в Европе, успех евреев в предпринимательстве, профессиональной деятельности и искусствах (нередко в этом порядке в пределах одной семьи) сопровождался овладением национальной культурой и страстным обращением в пушкинскую веру. В Санкт-Петербурге доля евреев, говоривших на русском как на родном языке, увеличилась с 2 % в 1869-м до 29 % в 1890-м, 37 % в 1900-м и 42 % в 1910-м (за то же время доля говорящих по-эстонски эстонцев выросла с 75 % до 86 %, а говорящих по-польски поляков – с 78 % до 94 %). Молодые евреи учились русскому языку дома, в школах, у частных учителей, в молодежных кружках и иногда у русских нянюшек, которые в позднейших воспоминаниях превращались в копии Арины Родионовны. Отец Льва Дейча был военным подрядчиком, который разбогател во время Крымской войны, исполнял еврейские обряды “по деловым соображениям”, самостоятельно выучил русский язык, на котором говорил “без акцента”, и “по внешности – большой окладистой бороде, костюму и пр. – походил на вполне культурного человека, скорее на великорусского или даже европейского коммерсанта”. У сына его, известного в будущем революционера, была польская гувернантка, “репетитор по общим предметам” и русская няня “с симпатичными чертами лица”, которую дети “очень любили как за добрый приветливый нрав ее, так особенно и за рассказываемые ею нам чудные сказки”. Закончив в Киеве русскую гимназию, он стал народником и пришел к заключению, что, “как только евреи начнут говорить по-русски, они, подобно нам, станут «людьми вообще», «космополитами»”. Многие стали[184].
Ученики раввинских семинарий Вильны и Житомира (ставших после 1873 года учительскими институтами) обращались в религию русской культуры без отрыва от изучения еврейской традиции. Иошуа Стейнберг, преподававший иврит скептически настроенной виленской аудитории, выучил русский, согласно Гиршу Абрамовичу, “по синодальному переводу Библии и всю жизнь использовал в своей речи архаический синтаксис и особые библейские выражения”. Он говорил со “следами еврейского акцента”, но, судя по всему, все время – и дома, и на занятиях (которые заключались в переводе Исайи и Иеремии на русский и обратно на древнееврейский). Уроки были посвящены изучению иврита; результатом стало приобщение учеников Стейнберга к русскому языку. По словам Абрамовича, “многие из этих бедствующих юных самоучек учили русский с помощью его древнееврейско-русского и русско-древнееврейского словарей и по его же написанной по-русски грамматике древнееврейского языка, из которой они нередко заучивали наизусть целые страницы”[185].
Юные евреи не просто учили русский язык так же, как древнееврейский: они учили русский, чтобы никогда больше не учить древнееврейский (а также идиш). Подобно немецкому, польскому, венгерскому и другим языкам канонизованных высоких культур, русский стал ивритом светского мира. Как писал теоретик Бунда Абрам Мутникович, “Россия, чудесная страна… Россия, давшая человечеству гениального Пушкина. Земля Толстого…”. Жаботинский не одобрял смешение “русской культуры” с “русским миром”, но для Жаботинского русский язык был родным, а предлагаемое им самим смешение (библейской культуры с еврейским миром) отличалось тем, что не было готово к употреблению и лучше сочеталось с носом Свана (или “еврейским горбом”, как он его называл). Описывая главный эпизод из своего детства в Вильне 1870-х годов, будущий нью-йоркский журналист Абрахам Кахан говорил от имени большинства местечковой молодежи: “Мой интерес к древнееврейскому испарился. Самым жгучим моими желанием стало выучить русский язык и таким образом стать образованным человеком”. В те же годы ученик белостоцкого реального училища и будущий “Доктор Эсперанто” писал русскую трагедию в пяти актах[186].
Русский был языком подлинного знания и “стремления к свободе” (как выразился народоволец и сибирский этнограф Владимир Иохельсон). То был язык, а не “слова, составленные из незнакомых шумов”, – язык, в котором было “что-то коренное и уверенное”. Мать Осипа Мандельштама была спасена Пушкиным: она “любила говорить и радовалась корню и звуку прибедненной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков?”. Отец так и не выбрался из “талмудических дебрей”. У него
совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие… Совершенно отвлеченный, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки, где обычные слова переплетаются со старинными философскими терминами Гердера, Лейбница и Спинозы, причудливый синтаксис талмудиста, искусственная, не всегда договоренная фраза – это было все что угодно, но не язык – по-русски или по-немецки.
Научиться правильно говорить по-русски означало научиться говорить. Абрахам Кахан, которому было примерно столько же лет, сколько отцу Мандельштама, вспоминал восторг обретения речи: “Я чувствовал, что русский язык становится моим, что я свободно говорю на нем. И мне это страшно нравилось”[187].
Превратиться в современного националиста – и, таким образом, в гражданина мира – можно было только через чтение. Речь была ключом к чтению, чтение – ключом ко всему остальному. Когда Ф. А. Морейнис-Муратова, будущая террористка, выросшая в богатой традиционной семье, прочитала свою первую русскую книгу, она “испытала то чувство, которое должен был бы пережить человек, живший в подземелье и вдруг увидевший сноп яркого света”. Все ранние советские мемуары (Морейнис-Муратова написала свои в 1926 году) движутся от тьмы к свету, и многие из них описывают прозрение посредством чтения. Еврейские воспоминания (советские и несоветские, русские и нерусские) замечательны особым вниманием к языку, к овладению новыми словами, к интерпретации текста как проявлению “стремления к свободе”. Еврейская традиция эмансипации через чтение распространилась на эмансипацию от еврейской традиции[188].
В рассказе Бабеля “Детство. У бабушки” маленький рассказчик делает уроки: