Вот столько всего должен был учитывать лжеюродивый, прежде чем без опасения быть разоблаченным отправить какого-то Николая в монастырь. Еще раз оговоримся, что к Корейше все эти наши рассуждения не относятся. Его Николай, наверное, стал архидиаконом.
Приблизительно такими же, как приведенные выше письменные ответы юродивого, были и устные его пророчества. Автор жизнеописания Корейши – «Студент хладных вод» – Александр Федорович Киреев приводит много случаев прозорливости и чудес, совершенных юродивым. Между прочим, он рассказывает и о личном опыте отношений с Иваном Яковлевичем.
«В пятидесятых годах, – пишет А. Ф. Киреев, – когда мой отец, а вместе с ним иногда и я стали посещать Ивана Яковлевича, в то время он был уже стар, но еще бодр, одет был во все темное – и рубашка, и халат были из темного кубового ситца, – подпоясывался мочалом или полотенцем, сверх халата надевал иногда таковой же другой халат с овчинным воротником, шея и грудь с висевшим на ней крестом постоянно были расстегнуты; лежал он на полу, в правой стороне от входной двери, в углу на стене висели иконы, против которых стоял пожертвованный кем-то большой высеребренный подсвечник с местной свечой. В числе икон находился драгоценный образ, на тыльной стороне которого вырезана надпись о том, кем икона эта была пожертвована по случаю исцеления жертвователя от тяжкой болезни Иваном Яковлевичем.
Отец мой, уроженец города Тулы, лишившись в молодых летах безумно любимой им жены, а моей матери, стал вести жизнь крайне невоздержанную, чрез что имевшийся у него в Туле прекраснейший дом, только что при жизни матери выстроенный, был им продан за бесценок, какое после матери осталось достояние прожито, и сам он перешел на службу в Москву; но и здесь по временам не оставлял кутежей, продолжавшихся неделями. Я в то время был лет шестнадцати, а сестра моя гораздо моложе; кто-то, не помню, из знакомых отца, человек добросердечный, видя наше (детей без матери, при постоянном отсутствии отца) такое горестное положение, стал первоначально укорять отца за таковой образ жизни, а затем советовал съездить в Преображенскую больницу к Ивану Яковлевичу, уверяя его, что он таких господ, как отец, сумеет образумить; но отец таких советов и слышать не хотел, называя и самого советовавшего пошлым дураком, доказывая ему, в свою очередь, что для того, чтобы решиться ехать к сумасшедшему, надо самому быть сначала идиотом. При таких убеждениях отца прошло немало времени; наконец как-то отец, закутивши, не ночевал дома. Мы, дети, крайне, конечно, беспокоились, не спавши ночь, ожидая его; но настало утро другого дня, затем время обеда, а его все нет. Стало темнеть, и наступил вечер; мы находились в таком тревожном настроении, что не знали, что подумать и что предпринять, как вдруг звонок! Я, весь бледный, зная буйный характер отца в таком состоянии, отпираю дверь. Действительно он, но – о чудо! – совершенно трезвый и, по обыкновению, в таком виде всегда ласковый. Мы, разумеется, обрадовались, бросились к нему с расспросами: „Где был?“ Ответ его ясным до сих пор остался в моей памяти; впрочем, он и по совершеннолетии моем рассказывал не один раз. „Прокутивши, – так начал отец, – далеко за полночь, ночевал я в нумерных банях, а утром, со страшною головной болью, не зная, где бы убить время от гнетущей меня тоски, я надумал, ради развлечения, поехать в Преображенскую больницу посмотреть, кто такое этот Иван Яковлевич? Приезжаю и вхожу в коридор больницы. Действительно, направо и налево везде сумасшедшие. Один подбегает ко мне и просит табаку; другой рекомендуется каким-то выходцем с того света, а третий протягивает руку, как давнишний знакомый, и несет околесную. Оторопь меня взяла; куда, думаю, я попал и зачем приехал. Но, слава Богу, сейчас же указали мне дверь к Ивану Яковлевичу, куда я и поспешил войти. Народа почти полна комната, и впереди всех, задом к посетителям, стоит среднего роста плешивенький старичок, трет апельсином стену, приговаривая: «Федор (имя моего отца), Федоритес, Федоритиссимус; баней-то, баней-то как запахло!» Меня просто слова эти поразили; откуда, думаю себе, он знает и имя мое, и о том, что я прямо из бани; но не успел я собраться с мыслями, как Иван Яковлевич, быстро обернувшись ко мне, проговорил: «Здравствуй, сосна! Где ты только росла; ну, дядя, будет, довольно, пора за работу». «Ну-ка, Миронка, – обращаясь к служащему, – давай бутылок!», которые сейчас же были принесены. «Ну, дядя, садись и сокрушай, вот так!» – и передал мне в руки булыжник. Битых два часа я трудился над этой работою“. А отец, надо заметить, был из себя рослый и довольно тучный. „В пот и в жар меня ударяет, поясницу больно, голова с похмелья трещит, а Иван Яковлевич только покрикивает на меня. «Сокрушай, – говорит, – мельче, скоро адмиралтейский час настанет!» В это время от сильного удара отлетевшим осколком стекла резануло мне щеку, и показалась кровь. Я приостановился, отирая щеку, а Иван Яковлевич, приблизившись ко мне, захватил щепоть песка с мелким стеклом с пола и начал тереть мне щеку. Кровь остановилась. Бьет 12 часов. Иван Яковлевич приказывает служителю принести от смотрителя чашку простого вина: «Скажи, что просит Иван Яковлевич». Приносит служитель неполную чайную чашку вина. Иван Яковлевич, отхлебнув из нее немного, перекрестил и подал мне. Я с жадностью выпил; но странно, что когда я проглотил, то ощущал вкус не простого вина, а вина церковного“. Тем и кончил отец свой рассказ. С этого памятного для нас, детей, дня отец двенадцать лет не мог видеть никакого вина. Наутро, когда он стал бриться и вспомнил, что он накануне разрезал осколком стекла щеку, то не только шрама или даже царапины, а и места самого, где был обрез, не нашел.
В следующее за тем воскресенье отец возвратился от Ивана Яковлевича очень грустный и задумчивый, почти ни с кем ничего не говорил. Оказалось, что Иван Яковлевич вроде повести кому-то из посетителей изложил до мельчайших подробностей всю прошлую жизнь отца, напомнив даже ему такие обстоятельства, которые он давным-давно забыл. С этих пор отец вполне уверовал в прозорливость Ивана Яковлевича и относился к нему с невольною робостью, как человек грешный, но вместе с тем и с полным расположением.
Последствием, вероятно, невоздержанной жизни у отца образовалось потемнение хрусталика глаза, или катаракта, так что белые предметы ему казались уже грязными и покрытыми пылью, но он вначале не обращал на это серьезного внимания, а когда стал плохо уже видеть и обратился к врачебной помощи, то доктора объявили ему, что лечить такой запущенный катаракт невозможно, а необходима операция. Отец при одном слове „операция“ уже робел и „лучше ослепну, – говорил, – совсем, а никогда ни на какую операцию не соглашусь“. Так продолжалось довольно долгое время, а зрение становилось все слабее, и вот как-то, бывши у Ивана Яковлевича, он, между прочим, стал жаловаться ему на свое ослабевающее зрение. „А ты, – говорит тот, – дядя, вот что сделай: возьми шкалик водки, влей туда рюмку уксуса, положи гран камфары, взболтай да утречком и примачивай, а после настоем сенной трухи промывай, и Боже благослови будет“. Начал отец исполнять совет Ивана Яковлевича, и зрение стало становиться лучше. Он стал продолжать, и зрение улучшалось; наконец настолько хорошо стал видеть, что счел уже излишним употреблять означенное средство, и так до самой смерти зрение у него было прекрасное, не нуждавшееся ни в каких оптических пособиях. <…>
Жили мы тогда на Малой Якиманке, в доме диакона; а как квартира наша была в отдельном флигеле и взрослых мужчин, кроме отца, никого не было, он же по делам своим целые дни находился в отсутствии, то и нанят им был в качестве как бы дворника подмосковный крестьянин по имени Артем. Как сейчас его помню, простец был в полном смысле. С первых же дней мы с ним сдружились, и он меня звал не иначе как Ляксандром. Для характеристики его приведу в пример даже следующий случай: в семье у нас столовая посуда была вся с изображением на ней разных рисунков. Как-то Артем меня и спрашивает, показывая миску, что изображает на дне ее рисунок, а рисунок изображал какую-то швейцарскую загородную дачу со шпилями на крыше. Я, смеясь, и сказал ему, что это церковь; он и успокоился. После этого я вечером неожиданно вошел к нему в кухню; он только что поужинал. Пустая миска стояла на столе ребром, подпертая солонкой сзади, а Артем перед миской этой на коленях молился, борода и усы в остатках каши; стало быть, прикладывался после ужина. Вот до какой степени не развит и прост был человек. По некоторым временам стал я замечать, что Артем постоянно и внимательно прислушивается к рассказам отца об Иване Яковлевиче, особенно когда отец от него приедет. Но как любознательность свойственна каждому, то на это и не обращалось никакого внимания, а Артем все продолжал прислушиваться, но наконец не выдержал и высказался.
В праздничный как-то день отец собирался ехать к Ивану Яковлевичу, Артем, по обыкновению, ему прислуживал и переминался. „Ты что, Артем?“ – спрашивает его отец. „Да вот, батюшка барин, не во гнев твоей милости будь сказано, хочу я попросить тебя, не возьмешь ли ты меня с собой к Ивану Яковлевичу“. – „Зачем?“ – „Да не поможет ли он мне на избенку?“ – „На какую избенку?“ – „А мы с сынком у себя на деревне новую избенку ладим, а силы-то, стало быть, докончить нет; вот я и хотел поклониться Ивану Яковлевичу. Он, по твоим речам, надо полагать, человек душевный“. – „Оно все это так, – отвечает отец, – да денег-то у него нет“. – „Как, чай, не быть, столько народа кажинный день“. – „Ну, собирайся, поедем!“ – был ответ отца, и уехали.