Юрий Нагибин – Трудное счастье (страница 24)
— Ой! — охнул Агафон. — Не буду, слово — не буду!
Петрак прилип к щели, просунув в нее кончик носа.
— Разговаривают… — шептал он. — Корниенков разговаривает с этим… Веремейкой…
— О чем? — спросил Агафон.
— Не слышно…
— Не разговаривают, а сговариваются, дурья башка! — прохрипел Агафон, ощутив наконец на своей спине тяжесть двух здоровенных парней.
— Верно, сговариваются! — согласился Петрак и на миг вынул из щели нос.
Теперь пришел мой черед.
Да, они сговаривались. На столе находились разные предметы: бутылки, чернильница, чья-то табакерка, и Корниенков, произнося какие-то не слышные мне слова, резким движением отмахивал прочь то табакерку, то пустую бутылку, то чернильницу. Последний жест был особенно резок — чернильница упала со стола и разбилась, расплескав вокруг темную, как кровь, жидкость.
Веремейко, глядя на разбитую чернильницу, рассмеялся нехорошим, злобным смехом. Я невольно отстранился, будто он рассмеялся мне в самое лицо, и опять потерял щель.
— Ну что там? — глухо спросил Агафон.
— Не знаю… чернильницу на пол сбросили…
— Что там, Петрак?
— Митьку охаживают… вином угощают… Буртовский чего-то пишет…
— А еще чего? — нетерпеливо спрашивал Агафон.
— Митька вышел…
— А другие?
— Сидят… Вроде ждут чего-то… Этот… как его… Сенька Ковшов пришел, а с ним еще кто-то… Мать честная, ну и образина!.. — произнес Петрак в сильном волнении.
Движимый каким-то безотчетным чувством, я с силой оттолкнул Петрака от окна и завладел щелью. Так оно и есть: квадратное туловище, руки чуть не до земли, вдавленный в грудь котел головы, сломанный нос, серьга в длинном ухе. Баро Шыро!
Если б Агафон не стащил меня в это мгновенье за ноги вниз, я бы разбил окно и ринулся в комнату.
— Эх, не надо было тебя посылать! — укоризненно шепнул Агафон. — Горяч ты больно!
— Ладно, — сказал я, овладев собой. — Все в порядке. Подсадите меня.
— Это зачем?
— Может, я чего услышу.
— Только смотри — ни-ни!..
— Будь покоен!
Мы с Петраком снова взгромоздились на спину Агафона, затем я влез на плечи Петрака, оттуда без труда достиг слухового оконца и проник на чердак. Мне повезло: я быстро отыскал в потолке щель. Мне было не только видно все, что происходило в избе, но и слышно каждое слово.
— Мы цыгане, но не воры, — звучал глухой, как из бочки, голос атамана разбойничьего табора. — Не все цыгане — воры. Завтра к вам придут плохие цыгане воровать коней. Вы их поймайте и накажите как следует. А нам по лобанчику с двора. Вам — тьфу, а бедному табору месяц жизни.
— Ну, верно я тебе говорил? — обратился к Буртовскому Сенька Ковшов.
— Мы от своих слов не отказываемся, — подтвердил Баро Шыро.
Буртовский помолчал, потом наклонился к Баро Шыро и спросил в упор:
— А угнать коней вы можете?
— Что ты, хозяин, мы честные цыгане!
— Коли так, катись колбасой! Поищем не таких честных.
— Постой, хозяин, так дела не делаются. Толком говори.
— Артельный табун видели?
— Э-э, хозяин! За артельных коней строго спросится!
— Твое дело…
— Сколько дадите?
— По сотне с головы.
— Ладно. Деньги вперед.
Буртовский повернулся к Корниенкову; тот чуть приметно кивнул.
— Не бойсь, хозяин, — холодно и дерзко сказал Баро Шыро, — мы — честные цыгане…
Больше мне незачем было здесь оставаться. Пробравшись к слуховому окошку, я спрыгнул на руки товарищей.
— Тикаем! — шепнул я, и мы кинулись в густоту сада, перемахнули через плетень и побежали задами станицы.
— Ну что там? — спросил Агафон, когда мы перешли на обычный шаг.
— Подговорили Баро Шыро наших коней угнать. Беги за моим батькой, зови его к Тимоше, только чтобы мать не слышала. Понял?
— Ничего не понял. При чем тут твой батька?
— Он в молодых годах не одного коня увел, знает, что почем.
— Милиция вроде надежней?
— У вас с Гвозденкой один свет в окошке: милиция. А что тут милиции делать? Кулаки отопрутся, таборные тоже отопрутся…
— Значит, брать на месте преступления? — радостно спросил Агафон. — Вот это по мне! Я мигом!.. — Он отбежал было, но вдруг обернулся и окликнул нас: — Ребята!
— Ну, чего?
— Придурковатый-то — Митькин свояк. Не иначе как он, сволочь, трактор подранил!..
Отчим сразу согласился помочь нам в поимке Баро Шыро. Но план свой он держал в строгом секрете, даже со мной не поделился.
— Один знает — никто не знает, двое знают — все знают, — говорил он, посмеиваясь. — У Баро Шыро ухо длинное!
— А вы ручаетесь за успех? — приставал к нему Гвозденко.
— Как я могу ручаться? Я же не конокрад, я честный сапожник. Сделаю, что сумею.
Гвозденко чесал в затылке, слушая эти уклончивые рассуждения. А мне казалось, что батька потому не хочет распространяться о деле, чтобы не обнаружить слишком близкого знакомства с угоном коней. Сапожник, ремесленник, он стыдился своей лихой цыганской юности, богатой дерзкими похождениями.
Тревожась за судьбу колхозного табуна, Гвозденко хотел усилить ночную охрану, но отчим не позволил.
— Баро Шыро — по-нашему Большая Голова, — сказал он. — А Большая Голова мигом смекнет, что дело нечисто, коли лишнюю охрану приметит. Вы в ночное скольких хлопцев посылаете? Двоих? Пусть двое и пойдут. Выгон за березовой рощей знаете? Там, под самым бугром, и пасите.
На другой день, к вечеру, табор снялся с места. Уходил он без особой поспешности, но с непривычным для его повадки шумом: с песнями и музыкой. Плохо пели в этом таборе: тяжело, невесело. Я с трудом узнал знакомый мотив «Хассия»: вместо грусти и раздумья в нем звучала мрачная, безысходная скорбь, похожая на угрозу.
— Показуха! — с усмешкой шепнул отчим за моей спиной.
Мы стояли у плетня нашего дома и глядели на дорогу, по которой в облаке розовато-золотистой пыли медленно плыли высокие кибитки табора. Огромный красный шар солнца опускался за край земли в том месте, где дорога будто уходила в небо. Я хотел что-то сказать отчиму, но он исчез. Только что был тут, рядом со мной, и вдруг словно сквозь землю провалился!
Объявился отчим часа через два, когда уже стемнело, а в небе повис золотой рожок месяца. Он долго рылся в сарае, а когда вышел оттуда, на плече у него висел, как мне показалось, свернутый в кольцо длинный пастушеский кнут.