Юрий Нагибин – Трудное счастье (страница 26)
— Анюту жалко, — сказал мне Петрак, — у них с Агафоном большая любовь была.
А я никогда не слыхал…
Агафон скрывал, боялся — девки ее засмеют, что с драным гуляет.
Когда мы прибежали на мельницу, там собралось уже много народу. Агафон лежал на траве, шагах в десяти от дороги, там, где его настигла смерть. Он лежал на животе, подмяв под себя одну руку, а другую, сжатую в горсть, выбросив в сторону. Кубанка спала с его головы, рассеченной страшным ударом, и в нее, как в сосуд, огустев в черноту, натекла кровь. Но ведь Агафон шел по дороге — почему же тело его оказалось здесь, на траве? Может, он бросился бежать? Не похоже это на Агафона, да и зачем было ему бежать к мельнице, в гору, когда, кинувшись в другую сторону, он мог скорее уйти логом и кустарником? Нет, скорее всего Агафон бросился на убийц, бросился с этой страшной раной в черепе. Ведь на траве до сих пор сохранился их дымчатый от вечерней росы след: они удирали к речке. Верно, он не настиг их и упал без сердца. Пока я думал об этом, Агафон сам дал мне ответ. Сжатая в горсть рука его вдруг разжалась, и на широкой, в желтых мозолях ладони что-то тускло блеснуло. Присев, Петрак осторожно разогнул пальцы Агафона. На ладони, в запекшейся крови, лежал круглый бледно-голубой студенистый комок.
— Глаз, — сказал Петрак и плюнул.
Люди придвинулись ближе.
— Глаз, — повторили голоса. — Или Карачуна, или Буртовского… Веремейко — карий…
Послышался конский топ, к толпе подскакало несколько всадников на неоседланных конях. В переднем я с трудом узнал Гвозденку: все лицо его было исполосовано кровавыми рубцами. В первый момент я подумал, что наши настигли убийц и те в схватке подранили Гвозденку. Но потом догадался: его исхлестали ветви деревьев. В волосах и в одежде Сергея торчали сучки, листья, даже целая веточка. Гвозденко спрыгнул с коня. И конь и всадник шатались.
— Утекли, гады!.. — проговорил он, дергаясь лицом.
Разломив толпу, Гвозденко подошел к Агафону; его повело в сторону, как от удара в грудь, и он плашмя упал рядом с телом друга.
Я видел много людского горя, по такого мне видеть не привелось. Всегда сдержанный, холодноватый, Гвозденко совсем потерял себя. Он целовал изуродованный затылок Агафона, обнимал его тело, брал его мертвую руку и водил по своему лицу, страшному, потемневшему, сухому лицу.
— Агафоша!.. Друг!.. Любушка ты моя!.. — бормотал Гвозденко, и тут впервые понял я отношения этих двух несхожих людей.
Конечно, их роднила преданность до последней кровинки комсомольскому делу, которое из всех нас лишь они двое понимали до конца. Но Гвозденке, самому зрелому и развитому из нас, не хватало ярких до неистовства черт его друга. Сдержанного от природы Гвозденку влекла к себе Агафонова страстность. С ним Гвозденко потерял теперь как бы частицу самого себя.
Хоронили Агафона в день праздника Первого мая, всей станицей. На похороны приехали работники из города. Гроб был установлен в сельсовете, убранном зеленью и траурными лентами. Агафон лежал строгий, чистый, юный. В первый раз на нем был целый, хороший костюм: брюки в полоску и такой же пиджак. Это был праздничный костюм Гвозденки; он был маловат Агафону — казалось, Агафон вырос из него. Многие плакали. Девушка Агафона, Анюта, тоже была здесь. Она не плакала; похоже было, будто ее разбудили среди ночи и она никак не может понять, где она и что с ней…
По знаку Гвозденки мы подняли гроб на плечи и понесли к мельнице, где решено было похоронить Агафона. Мы могли пройти близким путем — через Цаповку, но Гвозденко, шедший впереди, свернул на Миллионную, и мы пронесли Агафона мимо молчаливых, запертых, будто ослепших кулацких домом. У раскрытой могилы первым держал слово Тимоша, пожилой председатель коммуны, с вечно печальным, словно огорченным лицом. Он говорил, что Агафон погиб за коммуну, и несколько раз назвал его большевиком. Потом говорил чекист из города и тоже называл Агафона большевиком и коммунистом. Дали слово Гвозденке; он вышел, глянул в лицо покойнику, сжал горло рукой и отошел в сторону. Последним говорил маленький черный парень из района. Я почти не слышал его слов, но болью сердца чувствовал, как прекрасно он говорит…
Домой я вернулся совсем разбитым. Среди ночи мы были разбужены неистовым лаем Мальчика, нашей кавказской овчарки. Мальчик рвался с цепи, гремел железным кольцом и заходился в бешеном, с подвывом хрипе.
— Это Катюша, — сказала мама.
— Что ты!.. Да и знает Мальчик Катюшу!..
Быстро одевшись, я выбежал в сад. Держась рукой за проволоку, на которую было наброшено кольцо от цепи Мальчика, стояла Катюша. Словно защищая ее, Мальчик яростно облаивал темную глубину сада.
— Там дедушка… он хотел убить меня… — чуть слышно сказала Катюша.
Спустив Мальчика с цепи, я кинулся вслед за ним, но в саду никого не оказалось. Только Мальчик, нюхая землю, сердито отфыркивался и встряхивал свою шубу.
Я привел Катюшу в дом. Она дрожала и долго не могла вымолвить слова.
— Он гнался за мной с топором…
— Успокойся, — сказала мать, — здесь тебя никто не тронет.
— Я не могу оставаться у вас…
— Нет, можешь, — сказал я твердо, чтобы Катюша знала, что я ее понял.
— Коля — комсомолец! — с гордостью сказала мать. — Товарищи не дадут в обиду его дом и его близких.
Значит, мама все знала. Неужели отчим выдал меня? Но лицо отчима выражало такое искреннее недоумение, что я сразу отказался от этой мысли. Видимо, мама узнала это, как узнавала все о своем сыне, — сердцем. Огромная тяжесть спала с моих плеч, молчание о том, что было главным в моей жизни, я ощущал как непрестанную ложь.
Что же случилось с Катюшей? Она была на похоронах Агафона и сказала себе, что не останется больше ни дня под кровом Овсея Ермолина. Пока она мучительно раздумывала о том, куда податься, в дом явились чекисты: им стало известно, что Овсей скрывает хлебные излишки. Овсей отдал ключи от амбара и кладовых и сам светил чекистам во время обыска керосиновой лампой. Конечно, ничего не нашли. И тогда Катюша сказала:
— Поищите в старом колодце…
В тайнике Овсея оказалось девяносто мешков пшеницы. Вечером, оглушив себя водкой, Овсей схватил топор и кинулся на Катюшу. Она успела убежать из дому. Овсей преследовал ее до нашего сада…
Мы не ложились до рассвета, перебирая на разные лады, что делать дальше. Ведь не могла же Катюша век находиться у нас — ей надо было учиться либо работать. Да и мне пора было решить дальнейшую свою судьбу. Но пока мы судили да рядили, жизнь, как это нередко бывает, сама распорядилась за нас.
Утром меня вызвал Гвозденко: было решено, что наш драматический кружок выезжает на гастроли в соседние станицы, чтобы играть там спектакли.
— Что ты, Сергей! До спектаклей ли нам сейчас!
— Комсомолец — как солдат. Приказано — выполняй! Так распорядился товарищ Алексей. Борьба с кулачьем обостряется, надо поднять боевой дух молодежи. Ясно? Из Опалихи поедете в Пронино, потом в Чуриловку. У Петрака есть маршрут, он будет за старшего.
— А ты не поедешь?
— Нет, браток, в Чека ухожу работать.
— В Чека?
— Ага! У меня теперь одна думка: кровь за кровь. На юге кулацкие мятежи начались, будет работа… Помнишь, Агафон все мечтал грудь в грудь с кулачьем схватиться? Теперь его думка ко мне отошла. Ну, прощай, Николай, не поминай лихом. Да, кстати: выговор тебе отменяется, уком не утвердил наше решение. Перегнули мы палку…
— Значит, там уже знают, что Катюша…
— Знают. Правильная дивчина, ты держись за нее. Только решение было принято раньше, я вчера на похоронах от товарища Алексея узнал…
— Разве он был на похоронах?
— Да ты что — речи его не слышал?
— Так это он? — воскликнул я. — Такой маленький, чернявый?
— Вот не замечал, что он маленького росту… — задумчиво проговорил Гвозденко и протянул мне руку. — Будете по деревням ездить — рассказывайте народу про Агафона, про его смерть, чтоб у людей кровь на кулака пузырилась. Ну, бывай!
Больше мы не встречались.
На другой день наша театральная бригада отправилась в путь. Катюша поехала с нами. Она умела рисовать, шить, делать цветы из тряпочек — словом, оказалась нужным для нас человеком. Посылали нас на несколько дней. Понятно, я и думать не мог, что путь наш затянется на многие годы, что с Поздиеевкой кончено навсегда. Правда, в последующие годы я еще не раз наведывался в Позднеевку, где родители мои прожили до самой своей смерти в 1929 году, но приезжал я туда как гость, на короткое время.
Случилось так, что в последней из станиц, обозначенных в нашем маршруте, мы столкнулись с разъездным губернским театром. Актеры этого театра в большинстве были такими же любителями, как и мы, но более опытными, привычными к гриму и к костюмам. Посмотрев наш спектакль, они предложили троим из нас, в том числе и мне, перейти в их труппу. Двое отказались — у них был свой сердечный и хозяйский интерес в Позднеевке. Я же был в восторге от этого нежданного поворота судьбы: играть в настоящем театре, с настоящими декорациями, с настоящими костюмами! Мог ли я мечтать о большем! Я тотчас же дал согласие, выговорив, что Катюшу тоже зачислят в штат.
Катюша стала кассиршей театра. Вместе с тем ей поручали выходные роли: она была очень застенчива и соглашалась играть лишь роли без слов. Даже те несколько фраз, которые ей случалось произносить, она говорила таким слабым, дрожащим голосом, что зрители нередко кричали с мест: «Громче!»