реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Милославский – Скопус. Антология поэзии и прозы (страница 23)

18

Она ступала по кромке влажного с ночи песка, разрушая ее и обнажая под ней слой сыпучий, чем как бы помогала солнцу в предстоящей ему гигантской работе, и в мыслях возвращалась к ужасной действительности. Но как неисповедимы пути Господни, так неисповедима и мысль человека в своих блужданиях. Вдруг она отвлекалась и начинала рассуждать о вещах, казалось бы совершенно посторонних: «Как это, ночь в снах списывает с дня, но только днем писание черным по белому, а ночью белым по черному. Оттого и приснился мне такой сон». Она вспомнила свой утренний сон и поразилась тому — ладно, будем откровенны, она ничему не поражалась, ни о чем не рассуждала, просто вспомнила сон, все же остальное исходит от автора — и поразилась тому, как незначительное машинально отмеченное сознанием наблюдение может послужить материалом для сновидения, оттеснив на задний план, превратив в едва проступающий фон основное событие минувшего дня. И вправду, теперь мы припоминаем, выскальзывая из княжеского сада, она пробегала под деревом, на ветке которого сидела птичка и щебетала так, словно декламировала что-то. И вот сон. Бежа во весь дух (причины бега, хорошо и так известные, не отражены совершенно), она взглядом набегает на поющую механическую птицу на дереве, большую — с куру или даже с гусыню, рывками поворачивающуюся по кругу и в такт мелодии крыльями бьющую себя по железным бокам. А внизу на земле неподвижно лежит тепленький, покрытый сереньким пушком комочек. Она хочет не наступить на него, не просто, страстно хочет, и как раз наступает. Раздавленный, он пристает к ноге, и теперь она бежит, чувствуя его, как иной, страдающий плоскостопием, болезненно ощущает изгиб подошвы. Она никак не может скрыться из поля зрения механической птицы на дереве. Та все поворачивается ей вслед.

Колыбельная птицы Когда сыночек вырастет Большим, как его мамочка, Он станет грозным воином, Отмстителем за мамочку, И позднее раскаянье — Таков удел обидчика. А сынушка со славою В родное вступит гнездышко. Болит у кошечки, Болит у собаченьки, А у сынушки заживи, заживи. Когда сыночек вырастет, То солнца ярче красного Сверкнет корона царская На голове сынулиной, И перед троном с трепетом Падут народы птичии, А подле трона — мать царя К досаде страшной недруга. Болит у кошечки, Болит у собаченьки, А у сынушки заживи, заживи. Но не короны царския, И не военных почестей, А мудрости великия, Как вырастешь, сподобишься. Тогда глаголом пламенным Восславишь мать в веках свою. Гляди: во прахе, жалок, наг, Беспомощн, сир —       вот к нам ползет. Кошечку болька заела, Собаченьку болька заела, А у сынушки же все зажило.

Так расшифровал вчерашнее щебетанье птички на дереве ее раскрепощенный сном дух.

За час до полудня, когда на театре небесных действий генерал-солнце готовился взять господствующую высоту, а море уже угодливо раскатало перед победителем сверкающую дорожку от самого горизонта до берега, она вдруг увидала, как по ней, по этой дорожке, медленно движется к берегу человек, или некто, принявший человеческий облик. Разом ожили в ее памяти рассказы о боге, ходившем по воде как по земле и являвшемся несчастнейшим в мире женщинам, к коим, верно, и она теперь принадлежала. Об этом женском боге ей говорила одна карлица-ведунья в замке, но она предпочитала все ж коллекцию домашних божков собственного изготовления. Как жаль, что она не отнеслась с должным вниманием к карлице с ее рассказами, безусловно, сейчас это было бы ей на руку, но иди знай.

Однако. Идущий уже настолько приблизился, что превратился в стоящего посреди маленького плотика, плывущего в фарватере золотого торпеда, стремящего с противоположного берега бег свой — так еще можно назвать эту ослепительную просеку на воде — и потому для глаз наблюдательницы долгое время незримого, но даже в таком виде появление японского мудреца в длинных белых одеждах (последнее — непременное условие) в то далекое утро было сущим волшебством. С этого момента сказка получает все права гражданства Японии, по молодости своей решает ими воспользоваться и после благополучной развязки, когда японский мудрец отправляется в обратный путь, следует за ним, но об этом мы уже говорили, как и о том, что вернуться домой есть высшая благодать Божья.

Соступив на песок своими узкими ступнями, с пальцами, длинными, как на руках, и переговорив с женщиной (не будем удивленно спрашивать себя, каким образом, ведь заговори он с Птицей и с травой на их языке, это не вызвало бы никакого удивления), он оттолкнул от берега плот, на котором теперь одиноко стояла беглянка — в отличие от него, совершенно не казавшегося на своем плоту одиноким — и она поплыла, все более по мере своего удаления от берега сливаясь с золотом вод, покуда окончательное слияние не исторгло ее сперва из поля зрения, а затем и из долины памяти. Прошел час, и солнце стояло в зените.

С первой звездой японский мудрец в белых одеждах вошел в замок, но слухи, они ввели его туда еще задолго до наступления вечера. Еще задолго до наступления вечера князь был уведомлен о том, что раскосоглазый старик идет к замку, как, впрочем, был уведомлен об этом и Лесной Кабан, предводитель лесного племени, его люди — из-за кустов, пригорков, деревьев с суеверным почтением наблюдали за продвижением белокрылого старца — налетавший иногда ветер развевал его одежды — даже не помышляя о причинении ему вреда, а лишь досадуя, что сей дух морской направился с визитом к их врагу, а не к ним. Враг же их, который был много наслышан об арабских кудесниках, столетием раньше весьма популярных, не имел ни малейшего понятия о кудесниках японских — да это было и лучше: саррацины уже вышли из моды, а первобытные вельможи севера неустанно совершенствовали свои познания в географии.

Как два голубка, сидели князь и княгиня у окошка — головка к головке, плечико к плечику — и глядели на дорогу. Вот он появился. С грохотом опрокидываются нагретые табуретки, и, рассекая воздух, чета мчится ему навстречу. Испокон века известна эта перевернутая трапеция парного бега: мужчина увлекает за собой обессиленную, запрокинувшую назад пышнокудрую голову женщину, руки их, с маленьким узелком кистей, вытянуты в одну линию. Молча выслушивает японский мудрец князя… Между прочим, это типичнейший случай косвенной характеристики — ведь ему ничего не стоило перебить говорящего, сказав, что ему все известно. Он так не поступил. Единственное, что пожелал он — это услышать некоторые подробности, опущенные князем как несущественные — тот, понимаете ли, не улавливал никакой связи между недугом сына и охотничьим домиком. Бросив смущенный взгляд на жену — бедняжка закрыла лицо руками, но сквозь неплотно сжатые пальцы было видно переменчивое сверкание ее двигающихся глаз — князь рассказал и об этом. «Скажи, волшебник, ты спасешь мне сына?» — спросил он, ужасаясь сам своему вопросу, до того беспросветным, черным представлялся ответ на него. Волшебник молчал. Затем он повернулся и исчез в зарослях княжеского сада.

О, сведенные судорогой ветви, царапающие не тело — душу, тернии, вы слышите? Она была там, в глубине. Подобно теням, отбрасываемым прозрачными сосудами с янтарным светящимся зельем, колебались ее острия на тихом сумеречном ветру. Старик приблизился к ней вплотную, длинные пальцы его ног едва не касались стеблей. Наклонившись вперед, как если б двумя пальцами подносил к губам что-то, могущее брызнуть на одежды, он прошептал: «Окэ! Желтая трава Окэ, заклинаю тебя…» Мороз пробежал по телу князя, когда пронзительный шепот коснулся его слуха. Какою ценой, какого невероятного напряжения дается эта пронзительность! Так в камере пыток у стойких духом «вдруг» вырывается скрипучий стон. Князь же — воздадим должное его отваге: он последовал за старцем во тьму сплетения, хоть и на почтительном расстоянии — князь же, лишенный этой пружины даже в отношении собственного сына, зарычал так громко, так ничтожно — как раненое сильное животное. «Ты спасешь моего сына?!» Терпеливый ответил не раньше, чем поравнялся с ним, чем побрели они вместе на огонек. «Не знаю еще», — и пугающе покачал головой. Выйдя к женщинам, назовем уж так всех, кто остался ждать их на светлой полосе аллеи, уже твердым голосом старик проговорил: «Князь, в твоем доме выросла желтая трава. Это большое зло для тебя. Лишь раз в триста лет появляется она, появляется в доме нечестивца, губя детей его, но, быть может, это не ты быть может, кто-то другой тот нечестивец. Ведь заболеть могут многие дети, а жребий только один. Ровно через три дня я дам тебе ответ.»

Боже, какая речь! Толщиной всего в миллиметр, а сколько в ней слоев… Негодный материал для постройки — речь кудесника. «Князь, в твоем доме — это большое зло для тебя — лишь раз» — но уже сменяет сухощавого обвинителя дебелый мечтатель: «быть может, это не ты, быть может, другой, ведь многие могут» — и вновь стук судейского молотка: «ровно через три дня я оглашу» — Ты думаешь, это последнее слово, читатель? нет, поэт взбирается на подмостки, пугливо оглядывается он на покачивающиеся декорации сказочного леса, и туманно звучит его голос: «И ты знаешь, она растет только в часы ненастья и бурь. И ты знаешь, она способна дорасти до самого неба»