Юрий Милославский – Скопус. Антология поэзии и прозы (страница 22)
Пока счастливая и разомлевшая от всего перенесенного княгиня, лежа в постели, предавалась грезам материнства, поминутно желая, чтобы ей показывали родившегося ребеночка, словно сама она еще ребенок, чуть постарше, но зато капризный, а тот ребеночек — любимая игрушка, требуемая прямо в кровать, пока она таким образом тешилась, князь закатывал пиры за пирами и устраивал одну потраву за другой — в скобках: во время последней он чудом спасся, когда, сильно отдалившись от своих присных, сделался мишенью для поющих стрел лесных людей. Счастье его, что судьбе видней, кого казнить, кого миловать и — главное — когда. Он спасся.
Княжеские пиры также помянем лишь походя, от этого они только выиграют: хотя кубки там и осушались, что для слуха звучит приятно, описание подававшихся там яств может ввести в искушение разве что уж очень голодного читателя. В который раз, и опять безуспешно, вгрызался князь в кровоточащее мясо своими волчьими зубами — воздействие такой пищи на зубы было обратным воздействию ее на прочие, не менее важные органы, скажем, на желудок или печень, отчего покойники из дворни обладали удивительно крепкими, белыми зубами.
«Ей Богу, — говорил князь, — укрощу их». «Их» — значило лесных людей, ни одна трапеза не обходилась без того, чтобы князь не зарекался истребить разбойничье племя. Вот только ТОТ, чьей помощью он при этом заручался, что ОНО — это князю представлялось весьма туманно. «Черт побери, — продолжал он (совсем иной адресат, любовь вполне разделенная), — окружу лес тройным кольцом и начну сужать его разом отовсюду, покуда не задушу». И никто князю не перечил. И даже не из угодливости, а просто все знали: на лесной люд князь посягнуть в жизни не решится, и никто не решится, разве только сумасшедший. Потому что народ этот отнюдь не медведь в берлоге, которого можно обложить. Несчетны коридоры, прорытые ими под землей, отдельные тянутся на десятки километров от главного входа и выводят к самому морю — так, по крайней мере, говорили робкие земледельцы. У князя же не было никакой охоты подставлять под стрелы свой тыл, тем более, что по странному совпадению сие славное место при подобных операциях всегда оказывалось его собственным, величавым. А за столом, что ж, пусть душит любым количеством колец — это во всяком случае безопасно.
И в заключение «червонный» домик — и по благополучном разрешении княгини, в течение всего того времени, что мальчик, изредка хныча, а по большей части заливаясь беззубым смехом, сносил подобострастное чмоканье своих пестуний, он продолжал оставаться местом изысканий и всяческого эксперимента в сфере механики обнаженных тел, чей третий закон… но прервем ненужную непристойность — пора переходить к существу сказки, и так, чем заставлять читателя петлять по предложениям первых нескольких абзацев, мы могли бы запросто сказать: в давние времена жили-были князь с княгиней, и родился у них сын. А в то же самое время на дереве в княжеском саду у Птицы родился птенец. И вот росли они оба — птенец и княжеский сын — на радость матерям своим не по дням, а по часам, покуда… (и никто не пострадал бы от такого начала, если не считать авторского честолюбия).
…Покуда однажды утром, выходя из своего охотничьего домика (вариант для младшеклассников), князь не увидал на земле нечто, что принял за гриб, выросший за ночь, благо ночью прошел дождь, и теперь блестевший в траве. Он наклонился, желая сорвать его, и тут обнаружилось, что не гриб это вовсе, а пучок травы, желтой, как куриная слепота —
«О-o-ox!» — стонали и причитали мамки и няньки, и стоны их, разносясь по всему замку, обрастали стонами слуг и стражников, и князь похолодел от страха, услыхав этот человеческий улей, где прежнее скерцо было пущено на черепашьей скорости какого-то низкого вуакающего граве. Позабыв о желтой траве, он со всех ног бросился на вой, словно знал уже обо всем. Боже! Ребенок, тигренок, слоненок! Вымпел, выброшенный на века, дабы и будущему сказать: «Это мое» — и провести по нему своей тяжелой лапой; а с другой стороны: мальчик, сладкая поросль сердца кормящей матери — он лежал в постельке своей и точно спал, хотя и не спал уже давно, быть может, даже целую ночь, глазки закрыты, ручки и ножки не шевелятся. Нет, он был жив. Но силушка покинула его. «И разве только, кто повернет — так он повернется, подымет руку — она и подымется, а сам он, как мешочек, будет» — гласило медицинское заключение знахарок-пестуний. За это князь чуть было не размозжил головы всему консилиуму, в ярости сорвав со стены чем только не утыканную палицу, но одна ловкая карлица, также из числа пестуний, сумела водрузить этот кактус обратно. Она пропищала: «Не нас, ведьму ту…» — и тут знахарки заговорили хором, словно то был запев: «Это ведьма твоя, это она околдовала…» Да и что оставалось делать всем этим бабам: в былые времена клеветой спасти себе жизнь не считалось зазорным.
Но когда собаки и люди ворвались в этот наш домик, первые, чтобы разорвать ведьму, вторые, чтобы это произошло у них на глазах, — о, неблагодарная чернь, восстающая на господ, чье порожденье ты, как не их самодурства? — ее уже и след простыл. Слишком хорошо она осознавала зыбкость своего положения, слишком хорошо она понимала, чем грозит ей наималейшая перемена в княжеском доме, чтобы на сегодняшнем благополучии строить свой завтрашний день — что за диво, я знаю целый народ, живущий, словно на конце пики, воткнутой в землю, едва уловимый толчок внизу, и все раскрывают зонтики за неимением парашютов. Она бежала куда глаза глядят, поняв, что в замке что-то случилось. В дороге ее нагнали… слухи. Они способны нагнать кого угодно. И в ужасе она только быстрей заработала своими красивыми ногами — тот лишь усомнится в их красоте, кто никогда не видел их. Наконец морская пена их омыла. И то, что под отдельными пузырьками, жившими куда дольше давно откатившейся волны, все ссадины и порезы на них казались намного больше, и то, что сама она ни в чем неповинна, а жизнь кончена, и — что она на побережье и дальше бежать некуда — все это вместе сдавило ей горло железным обручем, как если бы в нем обитали лесные люди и это князь, наконец, перешел от пустых обещаний к действиям. (Впрочем, мы не сомневаемся: появись здесь князь в действительности, но без псов, без псарей и без всей своры понукателей, а один, как подобает человеку, он бы сжалился над ней безусловно).
Наплакавшись всласть — нет, выражение это сюда совсем не подходит, вот если б существовало другое, если б исходом горького плача было «наплакаться вгоречь», но нету такого, а посему: исчерпав запасы слез, израсходовав на них последние силы, она побрела к нависшему над узкой полосой песчаного побережья прежнему высокому берегу; очевидно, отступившие ныне морские волны не век и не два громили его крепостные стены, и это их усилиями созданы глубокие ниши в каменной породе — с необычайным орнаментом, диковинными кариатидами, а сверху, точно люстры, продирались корни могучих деревьев, чья устремленность ввысь, казалось, исключала всякое проявление себя в подспудном, но пытливому уму… ему так не казалось.
Однако шутки в сторону, начиналась нешуточная буря, с ураганным ветром, с диким ливнем, так что для нее эти убежища, волею прежних морских божеств, ценой бесчисленных набегов прежних древних валов высеченные в прежних берегах, были сущим спасением. Она свернулась неизвестным еще в ту пору калачиком и задремала, постепенно сон делался все глубже и глубже, а когда на следующее утро птица ее души встрепенулась, отрясая с себя остатки роскошного исполина-сна, то тело у ней словно лишилось памяти, таким бодрым и жизнелюбивым оно стало вновь. Стояла тишина несказанная. Море раскинулось в чудесном штиле, ночь, как свой обычный кошмар, увела ненастье в иные пределы, солнце —
А за истекшие сутки в замке произошли перемены к лучшему — увы, лишь в сфере нравственной, в характере мышления и поведении его обитателей, совершенно не касаясь главного — состояния здоровья младенца. По-прежнему это был мешочек с закрытыми глазками, способный, как казалось, лишь выпускать воздух, то бишь выдыхать. Зато князь со товарищи не только не устроил в этот день разудалого пиршества — об этом даже говорить не приходится — но и от первоначальной тактики, как ее принято называть, «охоты на ведьм», чуть было не толкнувшей его на преступление, отказался полностью. Теперь мы видим не атакующего судьбу свирепого викинга, а лишь раба всемогущей богини, коленопреклоненно бубнящего безвольные фразы о милосердии («Эй, моралист, где ты?» Моралист, продирая глаза: «Что ж, так-то лучше.»)
Между тем, пучок желтой травы успел вырасти настолько, что доходил до колена взрослого человека, его блестящих желтых стрел уже нельзя было не заметить, и теперь кто только не прибегал поглазеть на нее с тем, чтобы мгновением позже в суеверном страхе отпрянуть прочь, перебирая губами всевозможные заклинания и заговоры. Когда показали диковинный побег князю, за каких-то несколько часов ночной бури появившийся в его саду, он издал крик совершеннейшего потрясения и, словно наставляя на свой шлем украшения — с двух сторон разом, ударил себя по лбу кулаками: он! первый он увидел это! когда оно было еще не то новорожденным желтым ежиком, не то грибком, сверкнувшим вдруг и сразу погасшим — от криков, раздавшихся тогда, могло погаснуть и солнце. А ночью, ночью желтой траве предстояло заполыхать недобрым подземным светом правда, ее наступлению предшествовали еще кой-какие перемены, появление нового действующего лица… Нет, смена декораций, по-прежнему утро на берегу моря. Беглянка выходит из укрытия.