Юрий Лощиц – Послевоенное кино (страница 34)
Мне хочется спросить у него, наконец, сохранил ли он статью, где его письмо упоминает Максим Горький, но в это время дядя Коля извлекает из кармана кителя какую-то бумажку:
— Чуть не забыл: вот вам билеты в клуб, на сегодняшний киносеанс. Только сначала вернитесь домой, помойтесь, оденьте всё чистое, обувку обуйте… Вы ж не босяки, чтоб в кино ходить в чём попало. Словом, так: будете хорошо трудиться у дома, обещаю вам бесплатное кино — на всё лето. На каждую новую картину.
— А сегодня что будет? — не терпится мне узнать.
— Не помню точно, что там кинопрокат привёз. Кажется, «Чапаева».
— Это не новая, — говорит Миша.
— Ну и что! — возражаю я. — Зато это же «Чапаев».
Не могу я понять, что это за картина такая необыкновенная — «Чапаев». В Москве уже смотрел её три или четыре раза. Помню её почти наизусть, почти все слова помню, которые говорит Василий Чапаев: и про то, где должен быть командир во время наступления, и про Александра Македонского, и про то, что стыдно красноармейцу «у сваво же мужика» отбирать последнее добро, и про то, что он не разбирается в различиях между разными интернационалами, и про то, почему он, Чапаев, не смог бы командовать вооружёнными силами «в мировом масштабе». И его гневный окрик перед строем усмирённого эскадрона:
И песни его любимые помню:
А восхищённо-испуганное объяснение между красноармейцами при появлении стройных каппелевских шеренг:
Вот почему я и не согласился с Мишей, когда он сказал: «Это не новая». Не новая — это когда тебе скучно её смотреть, и во второй раз ни за что не пойдешь. А если бежишь, торопишься, чтоб поскорей поужинать, приодеться для клуба, значит — очень даже новая.
Когда проскакиваем мимо кущенковской хаты, краем глаза вижу, как дед Осип, одною рукой держась за стену, а другой переставляя палочку, заканчивает свой дневной круг и приближается к крыльцу. Значит, у тёти Лизы собираются вечерять.
А тётя Нина, оценив наше стремительное переодевание (белые рубашки, тёмные брючки, слегка жмущие с отвычки ботинки), с удовлетворённой усмешкой бросает нам вдогон:
— Ты дывысь, яки нарядни, яки пышни.
Впрочем, теперь мы не бежим, а ступаем важным неспешным шагом, чтобы брючины не запылились и чтобы видно было: не на пожар несутся ребята.
Возле клуба, похожего на длинный, без окон, сарай, в сумерках уже роится и гомонит публика. Народ, по большей части, нашего возраста, девчонок почти не видно и взрослых совсем мало. Миша сдержанно здоровается с парнями; наверное, одноклассники его или просто знакомые. Работает билетная касса, но в зал ещё не впускают. На меня никто не пялится, лишь мельком озирают, как всякого новенького.
— А какие у нас места, погляди в билетах? — прошу я брата.
— Какие места? — недоумевает он. — Где сядем.
И точно. Когда распахиваются дверные створки и мы пробираемся сквозь живую запруду безбилетников, сдерживаемых билетёршей, мне становится понятно, что вопрос мой насчёт мест был совершенно напрасным. В помещении шагов на тридцать в длину, при свете единственной лампочки, никаких тебе не видно сидений с подлокотниками, привычных городскому зрителю. Тут одни деревянные лавки и то без спинок. Но народ занимает, похоже, свои насиженные позиции, и если кто ошибся лавкой, то ему тут же, с помощью подзатыльника или тычка в бок, объясняют, что он заблудился или что-то перепутал.
Я иду за Мишей на предпоследний ряд. Наверное, на последнем будут сидеть самые важные особы, но пока он пустует.
От глиняного пола, спрыснутого водой, остро пахнет мокрой пылью. Почти все лавки уже заполнены, и тут кучей малой повалила безбилетная малышня. Она рассаживается впереди прямо на полу и лепится вдоль стены по проходу. Кто-то окликает приятеля, кто-то кому-то не очень вежливо советует снять картуз. Всё близкие сердцу картинки. И даже слова о самом важном из искусств прочитываются на красном полотне поверх экрана.
Лампочка под крики, вздохи и посвист меркнет. Из одинокого окошка над нашими головами властный луч кидает на экран чёрно-белую рубиновую звезду. Хроника покатила свои комбайны, плотинные воды, потоки стали или чугуна… Значит, кинопроектор у них всего один, будут перерывы между частями, томительные ожидания при включённом свете, которые даже скучный фильм способны превратить в желанный. Будут судорожные зевки, рожицы, щелбаны, галдёж, будут обрывы ленты или перепутанные части, дружный топот, свист, лузг семечек или чья-то папиросная затяжка исподтишка, не раз и не два громко окликнут всегдашнего друга-сапожника. То есть будет всё, как оно и должно быть в нашем родненьком кино, стрекочущем ежедневно от Чукотки до Мардаровки, от Москвы до самых важных, знающих себе цену окраин.
Всё! Бурная, восторженная увертюра отошла. Мы молча переглядываемся с Мишей. Хронику отсидели, не шелохнувшись, как солдаты не шелохнутся у входа в Мавзолей. Миша вообще, мне кажется, кино смотрит, будто делает важную работу. В этом мы с ним, пожалуй, похожи. Я тоже не привык в кино озорничать, а уж тем более здесь, где за мной, должно быть, приглядывают разные ревнивые глаза. На лавке без спинки, к тому же, не развалишься, и мы сидим, как две свечки: позвоночники прямые, подбородки приподняты. Я почти не дышу. Вот-вот ведь начнётся.
Полетели титры… Бабочкин… Чапаева играет Борис Бабочкин, надо мне запомнить это имя, хотя всё равно почти сразу забуду, что Чапаева кто-то
Да, он не говорит — он поёт. Весь Чапаев — песня: то стремительная, восторженная, то весело-лукавая, то горемычная, ранящая прямо в душу.
Но вот уже «психическая» началась под барабанный бой, вот уже каппелевцы дрогнули, вот пулемёт Анки захлебнулся. Вот уже казаки покатили пыльной лавой… Да знаю же я, прекрасно знаю, что дальше будет. Но почему дыхание перехватывает, почему сердце обречённо сжимается?.. Казаки свистят, улюлюкают, вот-вот затопчут красных… Мы все точно окаменели, никто не шелохнётся на лавках.
И тут пустой светлый холм вырастает во весь экран. И взрыдывает, сметая свист и улюлюканье, музыка необыкновенная, которую даже и музыкой не назовёшь. Будто сама оскорблённая душа Чапая издаёт прерывистый горловой звук.
Он взмывает на гребне холма — в чёрной своей героической бурке, со сверкающим клинком в руке, на белом коне… Слёзы счастья на лице Анки… Нет, это мы все готовы зареветь от радости, закричать, вскочить на ноги, засмеяться освобождённо.
Домой при свете звёзд, под мирные песни ночных сверчков почти бежим поначалу. Какой-нибудь редкий встречный, прислушавшись к быстрым шагам и возбуждённому дыханию, покачает головой: начудили, что ли, хлопцы? или беда какая?