Юрий Лощиц – Послевоенное кино (страница 36)
Кто мы с ним? Спартанцы? Или маленькие рабы, негры с плантации? Или вольные индейцы? Как ни назови, а нам живётся лучше всех; индейцам и неграм кино каждый день не возили.
Ну, какие ещё будут поручения? За хворостом в железнодорожную посадку съездить? Пожалуйста, едем за хворостом, и два дня подряд, и на третий, если надо… Вишню-владимирку пора собирать? Ну, это вообще не работа, а дом отдыха. Если деревце ещё невысокое и некрепкое, можно и с земли собирать или с лесенки, да двумя руками сразу, а бидончик или ведёрко подвесишь на ближайшем суку. Самый приятный и обильный сбор — со старейшей во всём саду вишни. Она почти нависла над дорогой. Она такая прочная, что даже верхние сучья выдерживают обоих сборщиков; тут можно удобно усесться в уверенности, что гладкий сук не лопнет под тобой, а ягоды — вот они, у самого лица. Хочешь, в посудину кидай, хочешь, открывай рот и надкусывай, отщипывай от хвостика. Тут можно переговариваться негромко, вспоминая недавний фильм или какую-нибудь забавную историю из школьной жизни. Или примолкнуть, будто мы в засаде и следим из густой листвы, кто это там вышагивает по малохоженой улице.
А то предписано нам идти километра за два — в сторону Антоновки. Там в степи — старая абрикосовая посадка, деревьев тридцать осталось, и с них в эту пору можно собрать пару корзин спелых абрикосов. Они хоть маленькие, одичали, зато быстро сушатся и в компоте замечательно хороши, а тётя Нина, глядишь, и для варенья что-то выберет.
Или совсем уж весёлое получаем задание:
— Разведайте, как там наш баштан, — говорит дядя Коля. — Ты помнишь, Миша, где наш баштан?
— Ну.
А я и не знал, что у них — собственный баштан. Думал, теперь только колхозные остались. Разве сбережёшь баштан без сторожа, если он где-нибудь далеко от жилья?
Мы опять идём перешорской дорогой, вдоль железнодорожной посадки, и на месте, где она обрывается у подножия крутой насыпи, сворачиваем за обочину. С дороги и не разглядишь никакой бахчи, так ловко припряталась. Крохотная совсем бахчишка, не больше огородной грядки, и на ней кустов тридцать арбузиков и дынек, забавно маленьких, не крупней спелого яблока. Даже трогательно как-то глядеть на эту рябенькую малышню. Что там у них внутри теперь? Какая-нибудь твёрдая кислятина?
Вижу, и Миша озабочен тем же вопросом. Выбрал арбузик покрупней, стучит по нему ногтем.
— Попробуем, раз уж пришли? — спрашивает у меня, и в глазах его золотые промелькивают искорки.
— Хоть знать будем. Ботаника всё-таки, — киваю я.
Миша продавливает кожицу ногтем, чтобы ровные получились половинки. Разломленный арбузик, оказывается, уже порозовел внутри. Семечек почти ещё не видно, а мякоть тёплая, едва-едва сладкая, но всё же утоляет жажду и нашу ботаническую любознательность.
На обратном пути нас нагоняет колхозная порожняя телега. Пожилой возница, прячущий глаза под козырьком старой кепки, придерживает лошадей, ждёт, пока мы забираемся в кузов. Он даже не спросил, в Мардаровку нам или нет. И так понятно, что не в Одессу.
— Чьи ж вы, хлопчики?
— Миколы Лощиця, що на почти робыть, — докладывает Миша.
— Та-ак. А ты? — и, обернув голову, глядит на меня лукавым прищуренным взглядом.
— А я — из Москвы, его брат двоюродный.
— Та-ак… А я ж тэбэ знаю… Ты — Юра.
Мы с Мишей переглядываемся: кто он сам-то? откуда знает меня? Миша недоумённо пожимает плечами.
— А вы… в Мардаровке живёте? — спрашиваю я.
— Ни. Я з Фёдоровки, — и, помолчав, продолжает: — Твого дида зовуть Захар. А я ёго молодший брат. Виктор. А ты — Юра. Ты у дида з бабою жив, колы война була.
Я молчу заворожённо. Это надо же! Идём мы, идём по пустынному шляху, притомились от жары, молчим. И тут, будто из-под земли, телега объявляется — прямо из далёкой Фёдоровки, и в ней не кто-нибудь, а родственник мой, дедушка Виктор. Я не узнал его, а он меня помнит. А ведь я бывал у них в хате, это через дорогу от нашей, совсем близко. Жену его зовут бабушка Поля. У них ещё во дворе такая красивая, из глины вылепленная конурка для собаки, на хатку игрушечную похожа, побелена и даже соломенным снопиком накрыта. Я всегда на эту конурку засматривался, когда в гости к ним приходили.
— И як там у Москви?.. Як батько, Тамара? — спрашивает дедушка Виктор.
— Всё хорошо, — бодро отвечаю я. Почему-то очень хочется узнать, цела ли собачья халабудка у них во дворе, да я стесняюсь спросить.
Он подвозит нас почти к дому. Мы просим его зайти к нам, отдохнуть. Но у него какое-то колхозное поручение на станции, и, приподняв на прощанье кепку с головы, он дёргает вожжи.
Я гляжу в спину согбенному деду Виктору. Всё ещё не могу в себя прийти от неожиданности его появления на безлюдной степной дороге. Он уже далеко, а я ничего не сказал ему ласкового, доброго. Не передал привет бабушке Поле. Ну, что же я такой безмозглый!
Иногда дядя Коля сам отправляется с нами на разные полевые работы. О, тогда уж дорога туда и обратно промелькивает совсем незаметно! То песни он поёт, то истории забавные рассказывает из старой мардаровской жизни. Как-то даже про Ворошилова вспомнил.
— Да, однажды тут у нас сам Ворошилов на станции остановился. Что? Не верите?.. Точно говорю! У него ведь жинка была отсюда родом, еврейка… После революции евреев на станции немало жило, кто хлебом торговал, кто в аптеке, в магазинчиках. У них даже синагога своя имелась. Даже в колхоз потом собрались, «Еврей-хлебороб» назывался. Но недолго тот колхоз проработал…. Так вот, ехал Ворошилов с жинкой своей, кажется, из Турции возвращался, и решил шурина своего мардаровского навестить. Подарил он шурину, Горбману, охотничью двустволку. Тот с этой двустволкой потом ходил виноградник свой по ночам сторожить. И вот однажды осенью наши сорванцы мардаровские сговорились его попугать трошки. Знали, что дядька трусоватый. Смастерили из порожних тыкв пугала. Как? Да очень просто: прорезали в тыквах глаза, рты, посадили на шесты, зажгли внутри свечки. Подкрадываются к тому винограднику и давай выть дурными голосами. Горбман выскочил из шалаша со своим ружьём и дал дёру. И только когда к дому своему добежал, пальнул с крыльца в воздух… Вот такие бывали у нас бандитские сорвиголовы.
Он озорно косится на нас.
— А между прочим, Юра, знаешь, почему Валегоцулово, где ты родился, так называется?.. Это слово молдавское. Там ведь молдаван много жило и теперь живёт. Вале — значит «долина». А гуцул — он и есть гуцул, разбойник. Вот и выходит: Долина разбойников. Поэтому и переименовали теперь в Долинское.
— А Мардаровка почему? — спрашивает Миша.
— Потому что помещик тут жил в Старой Мардаровке, и звали его Мардар. Старинное имя — Мардарий, оно даже в церковных святцах имеется. Так мне мама говорила, ваша бабушка. Бабушка Таня в святцах добре разбиралась.
Вспомнив о церковном, дядя Коля неожиданно приосанивается, переходит на твёрдый маршевый шаг и запускает в воздух озорной куплет:
И почти без передыха ещё один:
Мы с Мишей переглядываемся, хихикаем. Но про себя я думаю: как же так? ведь если он — мой крёстный, то почему он над попами насмехается?
Дядя Коля между тем, не переставая отмахивать в такт руками, уже другую запел, нашу любимую — из «Чапаева»:
Мы подпеваем ему как можем, а когда кончается песня, тут же заказываем ещё одну маршевую, памятную мне со времён сибирских:
— О, эта совсем неплохо получилась! — хвалит он нас, когда допеваем. — Так мы скоро не хуже Краснознамённого ансамбля спивать будем… А ещё что предлагаете?
— «Солдатушки, бравы ребятушки»! — выпаливаю я. — Суворовскую.
— Эт-то добрая песня! Только её надо вот как петь, — объясняет он. — Я запеваю вопрос, а ответ — хором. Ну!
Тут уж все втроём оглашаем мы горячий воздух радостным державным припевом:
Не успеваем допеть песню до середины, как мимо нас проносится гружённый зерном грузовик. Сквозь клубы поднятой им пыли видно и слышно: зарыв ноги в зерно, полулежат три женщины в белых платках и звонко, на всю степь, выводят своё:
И я теряюсь на миг: да где ж это я, где мы все — дядя Коля, Миша, эти женщины? В жизни ли всё это с нами происходит? Или мы все — только участники какого-то стремительного, до конца нам не ясного действа, и за ним, за нами из-за края земли откуда-то неслышно и незримо наблюдают люди будущего века?
Уже за полночь, наверное, а спать совсем не хочется. Мы лежим с открытыми глазами, смотрим на звёзды, тихо переговариваемся. Третье лето, как я приезжаю в Мардаровку, а никак не наговоримся. Вишнёвые листья лепечут о чём-то своём, тысячи ночных сверчков посылают радостные позывные к Млечному пути. Наша поднебесная лежанка, которую Миша из лёгких сухих жердей, досточек, веток, перевитых бечёвкой и проволокой, искусно соорудил к моему приезду почти на макушке старой вишни, получилась такой прочной, что дядя Коля, махнув рукой, разрешил нам на ней ночевать, а тётя Нина выдала одеяла и подушки.