Юрий Лавут-Хуторянский – ОПЫТНЫЙ ОБРАЗЕЦ (страница 5)
… и разом всё исчезло. Его трясло, и трясло, и трясло… и в этой тряске плоть его и боль его отваливались и пропадали…
постепенно опять становилась видна панорама звёзд и Земля с её легкой проницаемостью во всех направлениях….
нескоро, но снова побежало время… и в наступившем покое разговор возник сам собой… если это можно было назвать разговором…
при отсутствии тела, пальцев, языка и прочей человеческой амуниции… при отсутствии слов, которые где-то там, отдельно, рождались…
поток, идущий от Арифьи-о-Гериты, отзывался в нем (или это былоуже во мне?) ливнями различных реакций, воспоминаниями, чувствами, мыслями, звуками, ассоциациями, картинками и словами – и всё это встречалось и собиралось где-то недалеко, вырастало в разные стороны, потом тянулось вверх, искало и обретало пары и сочетания, потом сомкнулось наверху, образовав условное яйцо, вокруг которого, центрального, пронизанного связями, появилось на разных расстояниях ещё несколько просторных – и это всё вместе было то, что Арифья-о-Герита называла словесным взаимодействием…
… Дальнейшая же роль К. Картушева, то есть, условно говоря, моя, это роль эдакого ловца словесной рыбёшки, использующего её смысловую и эмоциональную чешую для пересказа подсмотренных картинок. Насчёт рыбёшки – это только наполовину метафора, а наполовину следствие того, что язык располагается отдельно от меня. Эти оболочки "яйца" клубятся, занимая довольно большое пространство, и я должен не из собственной, формально отсутствующей, головы, а из него, быстро-быстро доставать средства для описания. С прежним, умершим, Константином Картушевым у меня отношения тоже уже такие «чешуйчатые», хотя, конечно, никто не может отменить близкого родства…
Вот! Это выскочившее – «близкого родства» – для обозначения себя как родственника самого себя, звучит смешно, и я рад, что могу ещё ощущать смешное, которое часто важнее, чем серьёзное. Как объясняться, когда течение времени сносит серьёзное, укоренённое, проверенное и научное, а для нового на его место нет человеческих понятий и нет способа придумать к ним подходы, то есть дорожки содержательных слов? Ведь дорожки серьёзных слов прокладываются по уже существующей основе, своего рода почве, пусть зыбкой, как вода, или даже воздух, или хотя бы по идее воздуха. Но когда нет ничего, ни чувств, ни понятий, ни образов – полный Обрыв Смыслов? Причём обрыв не в значении «глубокий каньон или труднопроходимый овраг», это бы ладно, с этим бы мы справились, зацепились бы как-нибудь за край, граничащий с привычной реальностью. А тут такой обрыв, какой иногда мы видели в кино: взрыв одновременно уходит вверх и в глубину, и разбегается во все стороны, обрушивая и обрушивая края, которые падают не на отсутствующее дно, а разлетаются куда-то в бесконечную пустоту. Сталкиваешься с таким процессом обрушения привычного знания, и у тебя нет ничего, ни подъёма, ни спуска к новому – ничего. Ничего серьёзного. Никаких серьёзных человеческих слов нет и никогда не будет. Но есть, выглядывают и выпрыгивают из темноты, посверкивая над чёрной провалиной тусклыми цветами побежалости, несколько несерьёзных слов из, скажем так, Несерьёзной, а потому свободной, Части Бесконечной Божественной Речи… Поэтому прошу считать то, что может с ходу показаться насмешливым, нереальным, ироничным или саркастическим – считать не чем-то случайным, от растерянности выплеснувшимся из сложившихся обстоятельств. Нет, это элемент конструкции, заменяющий то, что невозможно передать серьёзным словом. Таким образом мы сможем преодолевать смысловые пропасти невозможной ширины и глубины: бежишь над ней по несерьёзному бревнышку, которое само вырастает из-под тебя, вырастает, вырастает и вдруг обопрётся на что-нибудь уже весьма надёжное из, соответственно, Серьёзной Части Бесконечной Божественной Речи…
P.S. Потом для меня стало понятно, почему был выбран Картушев. Только аналогичное существо, то есть тоже человек, смог бы зафиксировать события сколько-то точным и понятным для своего времени словом и подходом. Не только в той, более близкой всем части, что называется Клязьма, но и в той, что называется Укатанагон.
Ах, лето! Спасибо, что притормаживаешь на самой своей середине, когда после пьянящего июньского очарования разогналось уже, кажется, безудержно. Спасибо за возможность распрямиться и оглядеться с вершины твоего холма, предвкушая впереди здоровенный сладкий ломоть июля и целый, с чуть подувянувшим арбузным хвостиком, август! На этом гребне славно катиться, откусывая и прожёвывая по дню оставшийся июль, и следить, следить как день за днём приближается крепкой мужской поступью великолепный август, а уж когда настанет он – благословлять и нежную сушь, и разом падающую на всё живое тёплую небесную влагу. Гулять, гулять, дышать и дышать! Тянуть драгоценную горьковатую ноту, когда подкрался уже двуличный красавец-сентябрь, иезуит проповедующий, который ранит нам сердце скорбным очарованием. «Готовься, – шепчет, – заканчивается твоё языческое бабье лето, сукин ты сын! И пусть впереди парочка, в цветастой обёртке, подарочных недель октября – но это всё, дружок, всё! – ноябрь! Ноябрь, который попробует на хрусткий зуб твоё самоуверенное грешное тельце!» Хорохоришься упрямым гоголем, кутаясь во всё более шерстяное, меховое и звериное, и затягивает, затягивает воронка сумрачных, тёмных дней, не различающих раннего вечера от сумрачного утра. Тешишь себя надеждой на новогодние праздники, хватаясь за них, как за соломинку тонущего года, а потом тоскуешь весь похмельный и никчёмный январь, которого лучше бы вообще не было в календаре! И тут настаёт она, ровно через полгода, расплата – Февраль!.. Поклон тебе, О, Нума Помпилий! Через три тысячи твоих февралей! Поклон и спасибо, что укоротил его! Ибо лют! Не трескучими даже морозами, поражающими в тебе чувство справедливости и меры, но лют правдой, беспощадной глубиной падения с волшебной июльской вершины на мёртвое февральское дно: счастливое дитя, радостно катившееся на зеленой волне, прикатило в мёрзлой звериной шкуре в свою тесную затхлую берлогу. Подорванный простудами, оживаешь надеждой и снова обманываешься в предательском марте, надеясь получить то, что получить можно только в мае. Где милосердие, где справедливость, родная природа, любимая с детства?! Обманутый заячьим весенним возбуждением, пробираешься, дрожа, через хохочущий, в дурацком колпаке, апрель, а долгожданный май возьмёт и огорошит тебя дождём со снегом! И на июнь смотришь удивлёнными глазами, чувствуя, как просыпаются понемногу под кожей новые задорные силы, не те, мартовские, суетливые и нервические, а настоящие, нужные, наверное, для чего-то серьёзного, прекрасного и невероятного. Ощущаешь наконец-то себя любимым сыном голубизны и бескрайней солнечной зелени, когда стоишь на середине июля, как альпинист на покорённой вершине, и озираешь окрестности года. Вот они, достойно пройденные тобой, сияющие и хмурые, равнодушные и прекрасные! А деньки через мгновение покатятся вниз по густо заросшему ягодному склону, всё вниз и вниз, набирая и набирая ходу.
***
Половина большой бутылки белого сухого вина, початая бутылка водки, резаные, в слезах, огурцы и помидоры, масло и сметана, сыр и котлеты – три женщины сидели ранним августовским вечером за столом, покрытым цветастой клеёнкой, в саду, между клумбой, осыпанной флоксами, и яблоней, набитой яблоками. Дежурит, – усмехаясь, сказала Светлана Корецкая, хозяйка дома, высокая светловолосая женщина лет сорока. Две другие повернулись за её взглядом: в глубине участка, у забора стоял здоровенный белый гусь, просовывая иногда в щель крепкую голову на крепкой белой шее, – Час может простоять как приклеенный.
– И что он там потерял, красавец этот? – поддержала разговор Татьяна, её школьная подруга, ещё в девятом классе переехавшая с родителями отсюда, из Поречья, во Владимир.
– Салат они, кажется, любят, – предположила Евгения, темноволосая хрупкая девушка двадцати трех лет с толстыми короткими косами.
– Не знаю уж, что он там любит, – сказала Светлана, – но это не салат.
– В смысле?
– Славинские там в загончике своём гуляют.
– И что же, этот негодяй пялится на чужих девушек? – посмеиваясь, спросила Татьяна.
– Бруно, любимец наш, производитель бывший, – мрачновато прокомментировала Светлана, – и смешного тут мало. Давайте-ка еще раз за здоровье, наше и близких.
– До дна, значит.
Выпили, и Татьяна, мельком глянув на отставленный, почти полный бокал Евгении, снова повернулась в сторону гуся.
– Бывший, значит? Может, там для него порода интереснее?
– Не-а, – оживленно ответила Светлана, – не угадала, Крупнова. Из одного инкубатора брала. Всё одинаковое: страсбургская белая быстрого созревания, яйценоскость, нежное мясо, большая печень и так далее – могу подробно.
– Садитесь, Сизова, пятерка вам по домоводству. Ладно, сразу в журнал! А что же он туда пялится-то? При такой яйценоскости у него и тут должно быть чем заняться. Бруно! – поняв хозяйкину проблему, крикнула Татьяна высоким приветливым голосом, – чего ты там нашёл, дорогой?
– Действительно все так похожи? – спросила Евгения.
– Одна к одной. А чем они вообще могут отличаться?