Юрий Крепких – Блокадный. Чужой среди своих (страница 2)
Он отступил назад, к своему подвалу, под градом непонимающих, злых, испуганных взглядов. Его порыв угас, сменившись леденящим ужасом. Он ничего не изменил. Он всё только усугубил.
И завтрашний день наступил именно так, как он и знал. Ровно в полдень небо почернело от немецких «Юнкерсов». Грохот разрывов был в разы страшнее, чем в прошлый раз. Одна из бомб угодила точно в соседний дом, где многие искали укрытия, поверив на минуту его крикам. Оттуда уже никто не вышел.
Когда всё стихло, и люди, облепленные известковой пылью, стали выползать из убежищ, на Артёма не смотрели вовсе. Смотрели сквозь него. Но дядя Коля, выходя из щели, остановился рядом и тихо, так, чтобы не слышали другие, бросил в пространство:
–Ну что, пророк? Доволен? Молодец. Шестерых из нашего подвала там, в том доме, закопали. Твоих шестерых.
И он пошёл прочь, хромая. Артём остался стоять посреди двора, превращённого в груду битого кирпича и щебня. Он не чувствовал холода. Он не чувствовал голода. Он чувствовал лишь всесокрушающую тяжесть вины. Он пытался стать ангелом-хранителем, а стал ангелом смерти. Его первая попытка изменить историю обернулась шестью новыми могилами. И он понял главное правило этого нового мира: любое действие, любое слово здесь имело цену. И цена эта измерялась в человеческих жизнях.
Глава 3. Цена тепла
Холод пришёл в город не как сезонное явление, а как самостоятельная, беспощадная карающая сила. Он не просто наступил -он въелся в камни мостовых, в стены домов, в самые сердца людей, вымораживая из них последние остатки надежды и человеческого тепла. Мороз, свирепый и бездушный, сковал Неву, превратил каналы в стеклянные гробницы, и каждый выдох мгновенно застывал в воздухе колючей изморозью, оседая на ресницах и воротниках, превращая людей в седых, усталых стариков.
В подвале на Лиговке дышать стало можно лишь у самого жерла «буржуйки», но и там тепло было призрачным, обманчивым -жаркое, алчное пламя пожирало всё, что в него бросали, не успевая прогреть ледяной, насыщенный сыростью воздух. Оно лишь создавало иллюзию жизни, маленький огненный эпицентр бытия, вокруг которого метались исхудавшие тени.
Артём уже почти слился с ними. Его тело, изнеженное центральным отоплением и синтетическими тканями, сдавалось с поразительной скоростью. Холод точил его изнутри, проникая в кости, в мышцы, превращая каждое движение в медленное, мучительное преодоление. Голод из острого, сосущего ощущения в желудке перешёл в постоянную, фоновую тошноту и странную, звенящую пустоту в голове. Мысли текли вязко, как густой сироп, цепляясь за обрывки воспоминаний о тёплой квартире, о чашке кофе, о горячем душе -о вещах, которые казались теперь фантастическими, почти бредовыми.
Он сидел, прижавшись спиной к тёплой трубе «буржуйки», и наблюдал за Анной Петровной. Она, как всегда, двигалась с какой-то неестественной, механической целесообразностью, экономя каждое движение, каждую калорию. Её руки, те самые длинные пальцы пианистки, теперь были красными и огрубевшими, но в них по-прежнему была та самая, неистребимая аккуратность. Она разбирала скудные пожитки, решая, что сегодня отправится в ненасытную утробу печки.
И тогда его взгляд упал на неё. На Катю. Она сидела в углу, скрючившись, и что-то быстро-быстро писала на пожелтевших, вырванных из какой-то тетради листках. Писала, закусив губу, её лицо было сосредоточено и одухотворено, и в эти редкие мгновения оно теряло голодную маску, становясь почти красивым. Это был её дневник. Тот самый дневник, который Артём когда-то листал на экране своего компьютера, поражённый детской, искренней интонацией и недетской силой духа. «Сегодня мама отдала мне свою пайку. Говорит, что уже поела. Но я знаю, что она врёт…» Эти строки стояли у него в памяти, выжженные, как клеймо.
И вдруг он понял. Понял со всей ясностью обречённого. Эту тетрадку, эти листки, эту хрупкую летопись ужаса и надежды -сожгут. Через пару дней, когда мороз усилится, а топить будет уже нечем. Анна Петровна, с лицом, искажённым мукой, бросит их в огонь, чтобы на несколько минут продлить жизнь Кате и Мише. И единственное, что останется от Катиной души, -это пепел, оседающий на промерзших кирпичах подвала.
Нет. Этого нельзя было допустить. Это было единственное, что можно было спасти. Не жизнь -память. Не тело -свидетельство.
Он поднялся, и кости его проскрипели на холоде. Подошёл к девочке, стараясь сделать шаги как можно тише, чтобы не спугнуть её.
–Катя, -его голос звучал как скрип ржавой двери. -Дай я посмотрю.
Она вздрогнула и инстинктивно прижала листки к груди, испуганно глянув на него. Письмо было её единственной тайной, её сокровенным миром, в котором не было ни голода, ни страха.
–Это моё, -прошептала она.
–Я знаю. Я просто… я хочу прочитать. Мне интересно, -он пытался улыбнуться, но лицо не слушалось.
В этот момент в подвал вошла Анна Петровна с охапкой каких-то щепок. Увидев сцену, она нахмурилась.
–Артём, отстань от ребёнка. Не до того сейчас.
–Анна Петровна, эти бумаги… их нельзя трогать. Их нужно сохранить. Любой ценой, -он повернулся к ней, и в его голосе зазвучала отчаянная, непонятная ей убеждённость.
–Какие ещё бумаги? -она скинула щепки в угол и потёрла замёрзшие руки. -Что ты несёшь?
–Дневник Кати. Его нельзя жечь. Понимаете? Он… он очень важен. Для истории. Для памяти.
Он видел, как её лицо меняется. Сначала недоумение, потом -раздражение, а затем -холодная, отстранённая ярость голодного, загнанного в угол человека.
–Ты с ума сошёл окончательно? -её голос зазвучал резко и громко, заставив вздрогнуть и Катю, и притихшего в углу Мишу. -О какой памяти ты говоришь? Какая история? Видишь -дети замерзают! Видишь -дышать нечем! Ты предлагаешь мне сохранять какие-то бумажки, когда мои дети могут умереть от холода?
–Но это же память о ней! -уже почти крикнул Артём, чувствуя, как его захлёстывает отчаяние. -Это единственное, что от неё останется!
Он не подумал о том, как прозвучат эти слова. Он не видел, как бледнеет Катя, как у Анны Петровны в глазах загорается ужас и бешенство.
–Что останется? -она сделала шаг к нему, и её тень гигантской исказилась на стене. -Что от неё останется? Ты… ты что, знаешь что-то? Ты что-то видел? Говори!
Она схватила его за рукав, и её пальцы, слабые и костлявые, впились в него с неожиданной силой.
–Ты ведь всё время что-то знаешь! Предсказываешь! Сначала бомбёжку, теперь вот это! Ты кто такой? Кто?!
Её крик привлёк внимание. Из темноты возникло лицо дяди Коли.
–Опять он? Опять бесится? Я же говорил -сдать его надо. Он тут нам всем шепчет, про бомбёжки, про бумаги какие-то… Может, он заразу носит, чумной?
Паника, дикая, иррациональная, вспыхнула в подвале мгновенно. Слово «чумной» сработало как спичка в пороховом погребе. На Артёма смотрели уже не как на сумасшедшего, а как на источник смертельной опасности.
–Вон! -закричал кто-то. -Выгоните его!
–Сжечь его вещи, чтобы зараза не расползалась!
В этот миг Катя, испуганная криками, инстинктивно бросилась к матери, и её листки выскользнули из рук и упали на пол, прямо у ног «буржуйки». Анна Петровна, не глядя, машинально, одним движением, подхватила их и швырнула в открытую дверцу печи.
–Нет! -закричал Артём и рванулся вперёд.
Он не думал о ожогах, о боли. Он видел только, как жёлтые листки, покрытые ровным детским почерком, сморщились, почернели по краям и вспыхнули ярким, коротким, жестоким пламенем. Буквы, слова, целые предложения -всё исчезало, превращаясь в хрупкий, невесомый пепел.
Он отшвырнул Анну Петровну, сунул руку в огонь, пытаясь выхватить хоть что-то. Острая, обжигающая боль пронзила ладонь, но он почти не почувствовал её. Он выдернул обугленный клочок. На нём угадывалось всего несколько слов: «…мама отдала… я знаю, что она врёт…»
Он стоял на коленях перед печкой, сжимая в обожжённых пальцах этот чёрный, рассыпающийся лоскуток. Кругом стояла гробовая тишина. Все смотрели на него -на его сумасшествие, на его боль, на его бесполезный, жалкий подвиг.
Анна Петровна с ужасом смотрела на свою руку, которую он оттолкнул, потом на его обожжённую ладонь. Ярость в ней угасла, сменившись ледяным, всепоглощающим недоумением и страхом. Она не понимала. Не понимала, почему этот странный, чужой человек готов был сжечь руку ради каких-то исписанных бумажек.
Она молча отвернулась, подошла к детям, обняла их, прижала к себе. Им было теплее от её тела. Ненамного, но теплее.
Артём не поднимался с колен. Он смотрел на пепел, уносившийся в трубу. Он спас крошечный, ничего не значащий обрывок. А целое -погибло. Он снова пытался что-то изменить. И снова всё обернулось трагедией. Он обжёг руку, оттолкнул женщину, которую уважал, вселил в людей новый страх. И всё -ради чего? Рази нескольких слов, которые всё равно никто и никогда не прочтёт.
Он понял ещё одну страшную истину этого места. Здесь не было места красоте, памяти, искусству. Здесь было место только для одного -для огня. Огонь пожирал всё. Дома. Книги. Дневники. Людей. Их прошлое и их будущее. И он был лишь ещё одной щепкой, брошенной в это ненасытное пламя.
Глава 4. Блокадный этикет
Голод пришёл вслед за холодом, но в отличие от своего предшественника, он не был внешней силой -он стал частью их самих, внутренним пейзажем души, перекраивающим сознание и растягивающим время в бесконечную, мучительную ленту одних и тех же, навязчивых мыслей. Он более не был просто физическим ощущением; он стал метафизической категорией, единственной подлинной реальностью, затмившей собой войну, бомбёжки, саму смерть. Смерть была лишь кратким мигом, финальной точкой, а голод -бесконечно длящимся процессом, медленным, изощрённым растворением человеческой сущности.