Юрий Корольков – В годы большой войны (страница 8)
Крум поднял к свету первую страницу и с трудом начал разбирать строки, тускло просвечивающие сквозь серебристый лист матрицы. Затем взял второй, третий… Прочитал все до последней страницы. Перед ним раскрылась трагическая судьба неизвестной ему женщины…
Когда это было?.. Ингрид мучительно напрягала память, но не могла сообразить.
Тогда она начала вспоминать детали. Было, кажется, воскресенье. Ну конечно! В тот день она не ушла на работу и с утра возилась с Ленкой. Ингрид давно обещала дочери поехать с ней на Леопольдберг, погулять, полюбоваться Веной. Девочка была возбуждена, не хотела завтракать, торопила и просила вплести ей в косы голубые ленты. Они были мятые, а гладить не хотелось. Вынула из шкафа белые, Лена расплакалась, пришлось уступить. Поэтому в Леопольдберг приехали позже, чем предполагали.
Но все же, когда это было? Неделю, месяц назад или только вчера?.. В бетонном ящике камеры с тусклым окном и железной дверью теряется представление о времени. Лучше считать по допросам… Сначала ее привезли в гестапо. Вечером… В тот же день или на другой?.. Что же было потом?.. Допрашивал молодой вежливый следователь в эсэсовской форме… Нет, это было позже, а сначала уточнили только ее фамилию, адрес и увели в камеру. Тот, вежливый, говорил с ней на другой день. В его кабинете горел свет. Зеленый абажур был разбит. Словно нарочно. Яркий свет резал глаза. А следователь оставался в тени, она не могла разглядеть его лица. Он сказал ей: «Напрасно молчите, мы всё знаем. Послушайте моего совета, говорите!»
Но она молчала. Когда следователь подошел ближе, он заслонил проем в абажуре. Ингрид сидела на стуле и смотрела на него снизу вверх. Он был моложе ее, почти мальчик. На его лицо падала зеленая тень абажура, и оно было очень бледным. Над верхней губой пробивались усики. Тоже зеленоватые. Следователь посмотрел на нее и вкрадчиво спросил:
— Итак, будете говорить?
Она не ответила.
Тогда он ударил ее по щеке ладонью. Ударил, как девку. Ингрид закрыла лицо руками… Следователь подошел к столу, снова сел в кресло.
— А теперь?
Она молчала. Усилием воли остановила слезы. Юнец-следователь стукнул кулаком по столу. Ингрид вздрогнула… Она больше не слышала, что говорил, что спрашивал у нее следователь. Молчала. Горела щека… Потом ее били, били до потери сознания. Следователь, выведенный из себя молчанием женщины, велел бросить ее в карцер. Ингрид провела там страшную ночь. Она вся сжалась и отпрянула в сторону, когда в темноте прикоснулась рукой к липкой холодной стене, боялась пошевелиться, чтобы еще раз не испытать омерзительного чувства. Сидела на полу камеры с затекшими суставами, наклонившись вперед, хотя так мучительно хотелось опереться обо что-то спиной, дать отдых задеревеневшему телу. Так продолжалось до самого утра. Потом ее снова увели в камеру.
За дверью загремели ключи, щелкнул запор, вошла смотрительница.
— Днем на койке лежать запрещено. Иди на допрос, — сказала она буднично, ворчливо, без злости.
Ингрид поднялась. Боже, какая тяжелая голова! Поправила волосы. Она была все в том же сером костюме, в котором ее арестовали. В сочетании с бледно-зеленой блузкой он очень к ней шел. Огорчилась, когда в то воскресенье увидала крохотное пятнышко на юбке. Боже мой, на что она теперь похожа!
Сзади шел коренастый эсэсовец. Он молча шагал по каменным плитам длинного, гулкого коридора, цокал подковами тяжелых ботинок и только изредка говорил отрывисто, нехотя:
— Направо!.. Вниз!.. Прямо!.. Стой здесь!
На притолоке двери эмалевая марка — комната тридцать четыре. Ингрид бывала уже здесь на допросах. Солдат постучал, пропустил ее вперед…
За столом сидел человек в эсэсовской форме. Когда Ингрид вошла, он перевернул текстом вниз лежавшую перед ним бумагу.
— Ингрид Вайсблюм? Садитесь… Мне поручено сообщить вам, что следствие по вашему делу закончено. Оно задержалось по вашей вине. Я должен ознакомить вас с обвинительным заключением.
Чиновник раскрыл плотную серовато-розовую папку с готической надписью «Фольксгерихтхоф» — народная судебная палата, — перелистал первые страницы, начал читать. Читал он медленно, внятно, выделяя отдельные фразы тем, что повышал или понижал голос.
Ингрид слушала этого чужого человека, который врывался в ее судьбу, копошился в событиях ее жизни… Через ее биографию он пытался раскрыть образ ее мыслей, взгляды и настроения. Но зачем все это? За что ее хотят судить? Ведь она же ничего не совершила. Какое право они имеют копаться в ее жизни, трогать самое сокровенное? И как они могли все это узнать? Откуда?
Ингрид слушала рассеянно и равнодушно. Чтение обвинительного заключения не мешало ей думать. Это было канвой, на которой возникал узор далеких воспоминаний.
Да, родилась она в Вупертале, жила в Вене. Сейчас ей двадцать шесть лет… Правильно — отец был музыкантом в оркестре Венской оперы.
Ингрид хорошо помнила отца — в черном сюртуке с крахмальной манишкой и «щекотными» усами, как она говорила. Таким отец сохранился в детской памяти: нарядный, пахнущий дорогим одеколоном, уходящий по вечерам в оперу с неизменной скрипкой в темном блестящем футляре. С годами в усах замелькали седые искорки — их становилось все больше. Тускнел футляр, протирался на сгибах, появилась штопка на сюртуке. Жить становилось труднее…
Из оркестра отца уволили, когда усы у него были совсем белыми. Ингрид помнит разговор о каких-то листовках. Ночью приходили жандармы, перерыли квартиру. Ничего не нашли, но с тех пор жизнь переменилась. Словно никак не удавалось навести порядок в доме после налета.. На стол больше не стелили скатерть, помятая белая манишка валялась в шкафу, отец не ходил больше в оперу…
Человек в сером кителе, сидевший за столом перед Ингрид, прочитал и об этом: отец уволен из оперы за связь с левыми элементами…
Теперь отец уходил из дома только днем. К вечеру он возвращался растерянный, грустный. Он не мог найти работы. Музыканту помогли устроиться в фирме «Братья Шульц» — клерком. Братья Шульц занимались оптовой торговлей брикетами, углем. Обо всем знает этот человек…
Когда вспыхнули уличные бои в Вене, Ингрид была уже взрослой девушкой. Они по-прежнему жили втроем в той же квартирке, выходившей окнами на суетливую набережную Дуная. Тетя Урзула, хлопотливая старушка в белом передничке и крахмальной наколке — родственница отца, занималась хозяйством. О матери отец никогда не говорил. Только при одном упоминании о ней он становился замкнутым, недоступным. Добрые глаза его холодели, и Ингрид казалось, что в них появлялась скрытая боль. Много позже она поняла, что отец никогда не мог ни забыть мать, ни простить ее.
Об этом чиновник не говорил, в розово-серой папке об этом ничего не было…
Во время уличных боев отец целую неделю не ночевал дома. Вернулся усталый, разбитый, когда в городе прекратилась стрельба. Шюцбундовцы были разгромлены. Вскоре Ингрид с отцом эмигрировали в Советский Союз. Она прожила там несколько дольше отца. Отец переехал в Швейцарию, потом в Берлин — ему дали какое-то поручение. Там он и умер, а Ингрид возвратилась в Австрию.
Ингрид знала: у родителей где-то в Берлине был свой домик, но после разрыва отец говорил — его нога никогда не переступит порога этого дома. Он остался верен своему слову, хотя тетя Урзула не раз заводила разговор — хорошо бы всем вернуться под свою крышу. Но это было давно, еще до эмиграции в Советский Союз.
Все произошло, когда отец жил в Швейцарии… Кажется, они не знают о том, что там было. Как это хорошо! Значит, даже они не в силах знать все. Чиновник, сидевший за столом, только прочитал: «Была замужем, имеет ребенка, который родился в Вене». Ингрид обратила внимание: написано это было в конце страницы. Чиновник лизнул палец, перевернул страницу и продолжал читать дальше.
Ингрид сидела напротив с полузакрытыми глазами, положив на колени руки. Как далеко унесли ее воспоминания! По времени и расстоянию… Не знают, не знают… Никто не знает. Это ее сокровенное. Ведь не знает даже Клаус, она ничего ему не сказала, когда он уезжал в Испанию. Клаус так и не вернулся к ней. Ну что ж. У них был договор — всегда поступать так, как подсказывают чувства…
Конечно, она продолжала любить Клауса, хотя все эти годы убеждала себя, что все уже прошло, выветрилось… Ничего не прошло. Как живо все в памяти, будто это было совсем недавно…
Она жила в Крыму, на берегу моря, в санатории, где отдыхали шюцбундовцы и другие эмигранты, нашедшие приют в Советской стране. Отец уже уехал в Швейцарию, часто писал, тосковал. Она тоже скучала. И вот Клаус, немецкий эмигрант, сероглазый, высокий и совсем некрасивый. Что привлекло ее в нем?
Ингрид преклонялась перед страной, ставшей пристанищем многих изгнанников, благоговела перед ее людьми, такими простыми, отзывчивыми, непохожими на тех, с которыми приходилось встречаться на Западе. Они казались ей выходцами из другого мира. Клаус тоже так думал. Но он больше восхищался их самоотверженной смелостью, граничащей с фанатизмом, восхищался упорством, с которым они боролись и строили. Тогда ей казалось, что с этого все началось — они одинаково думали. Но Ингрид просто полюбила Клауса…
В Москву они вернулись вместе, на другой день пошли в загс, а через месяц Клаус уехал в Испанию, в батальон Тельмана…