18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Христинин – Сестра милосердия Римма Иванова (страница 3)

18

– А как же блохи, маменька? Ведь и они, бедненькие, тоже от Бога, – живо возразил Владимир с хитроватым выражением на лице. – И я должен к тому же заметить, что если царь один, то ведь блох – миллиарды, просто неисчислимое количество! А раз их больше, значит, они и более угодны Богу, нежели цари и священники.

– Владимир! – Елена Никаноровна величественно поднялась со скрипнувшего от резкого движения ее грузного тела венского стула, – ты, кажется мне… ты, наверное, излишне много… выпил! Разве можно так говорить о государе, о…

– Можно, маменька, можно! – как ни в чем не бывало, выпустив кольцо дыма, снова иронично улыбнулся сын. – Я ведь к вам прямиком – прямиком из окопов, а окопникам, знаете ли, все можно. Там солдат, к примеру, может хряснуть по морде офицера, а тот не может ему даже дать сдачи…

Михаил Павлович, заглотнувший под шумок еще одну рюмочку, расхохотался:

– Ну и мастер же ты, Володька, сказы сказывать! За тобой, впрочем, это еще сызмальства водилось… Думаешь, отец с матерью в военном промысле совсем ничего не соображают? Мать, может, и так. А я же никогда не поверю, чтобы русский солдат на русского же офицера руку поднял!

Владимир улыбнулся, и, не отвечая на вопрос отца, повернулся к Римме:

– Итак, сестренка, о моих бессмертных подвигах ты наслышана достаточно подробно. А теперь рассказывай о своих. Ты год назад из Ольгинской гимназии выпущена, не ошибаюсь? Что после окончания делала, чем занималась?

– Риммочка, расскажи, что ты была гордостью гимназии, – с достоинством вмешалась в разговор мать. – Она – и наша гордость.

– Пойдем, сестренка, – поднялся Владимир. – Пойдем по своим комнатам. До завтра, дорогие мои! Как же приятно все-таки снова чувствовать себя в родных стенах!..

Римма торопливо чмокнула обои родителей в щеки и, подобрав край длинного розового платья, побежала за братом. Она сразу же устремилась в свою комнату. Почему-то ей казалось, что и сейчас, как когда-то раньше, брат зайдет сначала не к себе, а к ней. Сядет на самый край постели, в ногах, и скажет как тогда, несколько лет назад, заговорщицким приглушенным голосом:

– Знаешь, Римка, кого я сегодня видел?

– Кого? – торопливо спросит она, замирая в предвкушении близкого чуда.

– Этого, – небрежно ответит он, – ну, как его называют… Домового видел, вот кого!

– Домового? – радостно запищит она. – Ну да, Володенька?

– Да, видел.

– Какой же он? Страшный? – сестра, конечно же, нисколечко не верит брату. Но порою так хочется поверить в чудо!

– Лохматый, – вдохновенно начинает врать Володя. – Бородища – во! И язык у него тоже того… шерстью обросший. Как твоя шуба. Подходит ко мне и говорит…

Брат умолкает, а потом, сделав страшное лицо, рычит:

– "А ты, – говорит, – Иванов, почему в сей час поздний по улицам болтаешься? Закон божий опять, поди, не выучил?" Остановился в ужасе, дрожат коленки, холодный пот по челу струится, аж зенки залил… Приглядываюсь я получше. И вижу: пресвятой господи, да ведь это и не домовой вовсе меня на улице в десять вечера поймал, а наш батюшка Филарет, учитель закона божьего! Только облачение на нем отчего-то задом наперед надето, да водкой за версту вперед попахивает. И рычит на меня, аки лев…

Оба они весело и долго смеются. А потом Римма, встречая на улице пьяненького отца Филарета, всегда обязательно вспоминала рассказ брата и, представив священника в образе домового, никак не могла удержаться от смеха, на что отец Филарет однажды указал ей, укоризненно покачав головой в потертой фетровой шляпе:

– Нехорошо это, отроковица, нехорошо. От осмеяния человеков недалеко до всякого блудодейства. Будь впредь смирнее и богобоязненнее, ибо горе тебе в жизни выйдет великое!

В ее памяти все это вдруг предстало столь живо, что она не выдержала и схватила брата за руку:

– Пойдем же скорее! Ну, Володенька, поспешим!

В комнате она, сбросив туфли, прыгнула с ногами на диван.

– Садись и ты, Володенька. Ну же?

– Что "ну же"? – он как будто бы даже удивился вопросу.

– Рассказывай скорее!

– Что рассказывать?

– Да про награду рассказывай! Я заметила: ты при папеньке и маменьке со мной несерьезно говорил, а просто так, дурачился. А мне все хочется знать, как на самом деле было!

Он вдруг усмехнулся:

– А тебе-то про то зачем и вообще ведать надобно? Поверь, мне и вправду хвалиться особенно нечем. Война, сестрица, всегда остается войной. Кровь, пот, блохи, которые столь маменьку возмутили… И смерть, конечно. Все время рядом с тобой – смерть. Не будем о ней, ладно? Ты мне лучше о себе расскажи. Чем год занималась? Папенька сказывал, где-то учительствовала?

– Учительствовала. Недалеко отсюда, в Петровском селе. Верст семьдесят всего. Там есть школа первой ступени, а в ней тридцать шесть ребятишек. Мне предложили туда, и я поехала.

– А потом? Как снова в Ставрополе оказалась? Или надоело заниматься новоявленным народничеством?

– Я почти перед самой войной домой приехала, – опустила почему-то глаза Римма. – И сразу пошла, как война началась, на курсы сестер милосердия. Позавчера свидетельство об окончании получила. Вот, посмотри, какое.

Она потянула с полки над головой плотный сероватый лист бумаги:

– Видишь: все только на "отлично"!

– Зачем тебе эти самые курсы сдались? – брат сердито посмотрел на Римму. В глазах его на мгновение промелькнула тревога. Не на фронт ли, часом, собралась?

Она подняла на него глаза, и улыбка сразу слетела с ее чуть припухших, словно у годовалого ребенка, губ.

– Да, Володенька, – шепотом призналась она. – Только боюсь, папенька с маменькой не пустят. Помоги мне, уговори их, а? Поможешь? – она бросилась брату на шею, прижавшись щекой к еще не сбритой дорожной щетине. Он поднял руки, молча отстранил сестру от себя. Нахмурился.

– Не дури! – сказал грубо и резко. – Война как-нибудь состоится и без тебя. Это – штука суровая, чисто мужская.

Пухлые губы обиженно задрожали; чтобы ненароком не разреветься, Римма отвернулась и крепко сжала кулаки.

– Когда Отечество в опасности, – сказала она замирающим голосом, – никто не вправе оставаться в стороне. Каждый должен… в меру сил своих… И я тоже должна, как все… – она совладала с закипавшими в голосе слезами. Решительно посмотрела на брата. – Я, Володя, должна быть вместе со своим народом, с нашим русским народом. Я – всего лишь частичка этого народа, и меня нельзя отрывать от него. Даже ты не имеешь на это никакого права! Когда плохо всем, почему мне должно быть лучше других? Почему, брат?

– Эк, сколь торжественно и возвышенно говорить изволите, милая сестрица милосердия! – не на шутку рассердился Владимир. – Да ты, я вижу, совсем у стариков из подчинения вышла! Глупостей вон каких в голову забрать изволила! Девчонка!

Он вскочил, заметался взад-вперед по комнате, мимо робко затихшей в диванном углу Риммы. Подцепил носком сапога оказавшийся случайно на его дороге стул, и тот с грохотом полетел куда-то в угол. Владимир опустился в кресло напротив.

– Слушай, сестренка, только не перебивай, внимательно слушай. И не сердись, я намерен говорить тебе об этой войне всю правду.

Один день из войны

Июль четырнадцатого года в Галиции выдался для русских войск трудным. После временных успехов, оказавшихся на поверку весьма непрочными, части генерала Ивана Егоровича Эрдели отступали.

Госпиталь, в котором служил Иванов, то и дело вынужден был перебазироваться с места на место. И хотя находился он, как правило, в пяти-шести километрах от линии фронта, затишья и здесь почти никогда не было. Раненые поступали с передовых нескончаемым потоком.

Хирурги, в том числе и младший врач Иванов, валились с ног от усталости. Кончился эфир, и операции приходилось делать без наркоза, стараясь не реагировать на душераздирающие крики, стоны и проклятия раненых. Инструменты даже не дезинфицировали – прооперировав одного и вытерев скальпели о тряпку, сразу же принимались за другого.

Небритые, грязные и вонючие от застарелого пота, давно не мывшиеся в бане люди, поступающие в палатку Иванова, в подавляющем большинстве были обречены. Почти всем им требовалась серьезная медицинская помощь, о которой в подобных условиях не могло быть и речи.

Бинтов в госпиталь не подвозили почти целую неделю, и потому Иванов был несказанно обрадован, завидев из окна операционной запряженную парой кляч интендантскую фуру, которая катила по дороге со стороны, прямо противоположной фронту. Вместе с прапорщиком Алешей Учинским, который был начальником службы снабжения госпиталя, тоже, между прочим, ставропольцем, они бросились к фуре.

– Все сюда! – начальственным радостным баском закричал Алеша. – Все, кто не занят на операциях, немедленно на разгрузку! Там же медикаменты, бинты. Скорее!

Крепким ударом подвернувшегося под руку камня он, не дожидаясь, пока солдат-возница принесет и подаст ему ключ, сбил с двери крохотный подвесной замок. Заскрипели засовы, и люди увидели в утробе фуры аккуратные картонные ящики, заполнявшие все свободное место. Раскрыв один из них, Алеша в недоумении отступил назад:

– Что это?!

Иванов тоже склонился над ящиком, но не смог произнести в ответ ни единого слова: ящик был полон крохотных нательных иконок на желтоватых латунных цепочках.

Вскрыли второй ящик, третий, пятый… Потом начали вышвыривать их из фуры прямо не потрескавшуюся, давно не видавшую дождей землю. Ящики лопались, не выдерживая удара, и из них сыпались на землю иконки, иконки, иконки… Тяжело дыша, с раскрасневшимися потными лицами, офицеры стояли перед целой горой икон.