реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Давыдов – Жемчужины Филда (страница 59)

18

Г-на Шуберта беспокоил Степка Карелин.

Да-с, оба поступились принципами. И главный смотритель, и палач. Первый принципом неотвратимости законного возмездия за продажу кнута иностранцу. Второй — зароком не губить осужденных на эшафоте. Г-н Шуберт избавлял мастера от батожья; мастер обещал управиться с «обрядом».

Так чего же, собственно, тревожился г-н Шуберт? Donnerwetter, пока инженер занимался инженерством, Степка Карелин шатался вокруг да около, ронял в бороду: «Не буду! Не буду!» — и, сдергивая шапку, притоптывал сапогом.

Вот это Степкино поведение, противное уговору, и запрещало г-ну Шуберту отлучку из его замка. Честный человек служит своему государю, часов не наблюдая.

Текла белая ночь, г-н Шуберт читал без свеч. Он читал тогда, если мне не изменяет память, «Фантазии в манере Калло». Каждые тридцать минут лупоглазый надзиратель докладывал: «Оне бодрствуют. Ходют и ходют». Г-н Шуберт говорил: «Ступай», — и продолжал рассеянно читать Гофмана.

Наконец послышалось: «Оне спят». — «Покоен ли?» — спросил г-н Шуберт. Лупоглазый кивнул: «Пушкой не разбудишь».

Г-н Шуберт заварил свежий чай. А ванильные сухарики не переводились в ящике письменного стола. Еще и теперь иные из служебных бумаг главного смотрителя петербургской тюрьмы пахнут домашним буфетом.

В двенадцать часов ночи верховный уголовный суд имел заседания в крепости Петра и Павла, где призывал к себе преступников и объявлял им приговор.

Кажись, уж все воспеты? И гусары, и уланы, и драгуны. Поручик, разливающий вино, и корнет, раздающий патроны. И пунша пламень голубой, и черный ус, им опаленный. А я хочу воспеть фельдъегерей.

О, багровый кант на темно-серых рейтузах и эти короткие сапоги с прибивными, незвучными шпорами. О, гоньба по дорогам России — стоя, с крепким упором на саблю, кулак над ямским загорбком. О, ранец! Не заспинный, нет, на груди — стучит ретивое в пакет высочайших повелений. «Малейшая медленность будет взыскана по всей строгости». Гони!

При Павле возили опальных в кибитке, плотно обшитой рогожами, сиди, и ни слова, ни вздоха. Все донесения, армейские и флотские, приказал Павел Петрович доставлять не нарочным офицерам, армейским или флотским, нет, только офицерам корпуса фельдъегерей. Ветер клочьями!

При Александре, круто осадив у Казанского собора, они сдавали на хранение ключи и знамена павших крепостей: звезда Наполеона багрово меркла. После войны летели, упреждая: «Ура! В Россию скачет…» Потом, когда кочующий деспот коченел в Таганроге, фельдъегерские тройки бурно роняли мыло: кому царствовать? Константин — в Варшаве, Николай — в Петербурге. Кому корона? Мчат в снежном облаке: глядь, уж и нет снежного облака. «Уф!» — скажет станционный смотритель и перекрестится… В Зимнем — без задержки — в кабинет Николая — небритые, губы в трещинах, шинель сбрасывали на руки камер-лакеев, пахли шинели зыбью белых равнин, потом запаленных коней…

О, жизнь фельдъегеря, версты и вести, дни отъезда и дни приезда. И каждому аттестация, «основанная на строжайшей справедливости». У, строжайшая справедливость в сумрачном доме фельдъегерского корпуса на Невском, близ Знаменской церкви. В статское переодеться с дороги? Не сметь. На Островах прогуляться — особое разрешение, не позднее десяти вечера — рапортуй: вот он я. На ночь не отлучайся к мамзели — хромой майор не терпит амуров. Будто не в ногу ранен, а промеж ног. Э, господа, поручиком он брал Париж, там патриотки… откусят.

Вольно фельдъегерям трунить над старым майором, но вот и проглотили языки, все, как один, норовят попасть майору на глаза. Все, как один!.. Ну-с, понятно, случай редкостный. Это тебе не дежурство при особах наиважнейших. Хорошо, конечно, в столице, в Петергофе хорошо и в Царском, да бабушка надвое сказала: нынче потрафишь, а завтра в штрафе. В закордонные командировки, известно, навыпередки рвутся. А там щучки зубастые — один жеребчик завел отношения с мадамочкой, чем и подверг опасности секретные депеши. Ну-с, где он? — в солдаты разжалован… А нынче дело и вовсе чрезвычайной важности, случай редчайший.

Майор и кавалер, хромой старик Васильев, командир корпуса, получил приказание дислоцировать в крепости Петра и Павла отборных фельдъегерей, дабы каждые четверть часа отправлялись в Царское, извещая государя об исполнении приговора над злоумышленниками. Четверть часа — гонец. Четверть часа — гонец. И не бойся загнать коня. Не взыщут, как обычно, полтораста рубликов. А родившемуся в рубашке — высочайшая награда: перстень с бриллиантом или золотая табакерка. За что? Черт дери, за то, что известит о победе: повешенные повешены. И государь спокойно вернется из Царского в Зимний.

Призывая офицеров, майор прицеливался: «Здоров ли?» Отвечали на выдохе: «В совершенном здравии, господин майор!» Молодец к молодцу. Не все ладно скроены, зато все крепко сшиты, мордасы заветрены.

Эстафетных кандидатов помечал майор на большом листе бумаги. Вычеркивал, вписывал, рисовал шляпу с плюмажем, шпагу кавалерийского образца, хорошо получалось, опять писал и опять вычеркивал, оставляя потомкам след нелегких забот победителя Наполеона.

Вижу в черновике Петрушу Подгорного. Уже пять лет отслужил. Минет год с небольшим, представит донесение — дескать, на станции Залазы к преступнику Кюхельбекеру бросился с объятиями «некто Пушкин», но он, Подгорный, не допустил.

А вот и Вельш, взор соколиный, этот в корпусе позже Подгорного, но раньше, чем Подгорного, его, Вельша, узнал «некто Пушкин». Это ж он, Вельш Иван, вихрем домчал Пушкина из сельца Михайловского в Москву, к государю.

Жалдыбина-то как не помянуть? Несправедливо не помянуть Жалдыбина!.. Вот скоро достанется фельдъегерям возить декабристов во глубину сибирских руд. Троих Жалдыбин повезет. На первой от Питера станции, в Мурзинках, каторжан ждали родственники. Тоже, как Пушкин с Кюхельбекером, проститься желали. Жалдыбин, не оплошав, запретно раскинул руки: «Нельзя!» Они ему — ни много ни мало — три с половиной тысячи. Нет, не взял! Робеспьер — неподкупный? Вздор! Жалдыбин Неподкупный. И пусть клеветники России брызжут слюной: дескать, в нашей аркадии повальное взяточничество.

Из черновика этого и другие оригинальные физиономии выглядывали. Последним, скромно потупив взор, прапорщик Чаусов, известный всему корпусу подлипала.

Ваше Величество! Фельдъегерь Чижов доставит Вам донесение об окончании приговора над злодеями.

Чижов? Второпях да на радостях вышла описка. Нет, нет, Чаусов! Ему и был наградой перстень как гонцу Победы с театра военных действий. О, Вася-подлипала, ты не в повседневной фуражке, а в шляпе с белым султаном. И при шпаге парадной, кавалерийского образца.

Но мне уж неохота петь фельдъегерей.

Дворцовые часы — напольные, настольные, каминные — одни басом, другие дискантом, одни резвым звоном, другие меланхолическим — возвестили три пополудни. Государь был в Зимнем.

Иван Григорьевич, офицер маленький, но полицейский, отметил про себя, но с точностью протокольной: «У всех языки вылезли, предлинные языки, а лица синие, почти черные».

Нагие трупы лежали в ряд: Пестель, Рылеев, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Каховский. В каменном, давно брошенном, мерзостно запустелом помещении пахло мышиным пометом. Но беготни и писка не слыхать. Сальцем потянет, они и набегут, подумал Иван Григорьевич. Нет, подумал он, не набегут. Это те веревки осалили, которые лопнули, а другие, которые взамен, эти не осалили, некогда было, скорей, скорей.

Приволакивая ногу, вышел он на воздух, увидел рассохлый бочонок, сел и разул сапог. Ступню саднило.

Дробина, что ли, попала, черт знает. Ему бы, дураку, вытряхнуть еще там, в Кирпичном переулке, в трактире.

Они там, помощники квартальных надзирателей, в крепость идучи, там они, в трактире, пропустили по рюмке анисовой, а Дубинкин с Богдановым успели на биллиарде стук-стук. Там бы и вытряхнуть. Нет, авось да небось. В крепость пришли, тут уж обряд смертной казни без кровопролития начался, ни минуты. Полицмейстер, махина страшенная, приказывает: «Покажите, господа, шпаги». У Ивана Григорьевича отродясь в деле не была, ржавенькая, конец обломан. Полковник хохочет, брюхо ходуном: «Аника-воин! Такой и крысу не заколешь». Крысами у меня на Галерной кот занимается, а этой вот уголья в печке ворошу…

Иван Григорьевич, офицерик Управы благочиния, сидел на бочонке, ворочал стертой ступней, шевелил пальцами. Вышли они, думал о тех, что лежали в ряд посреди мерзости запустения, из казематов вышли на казнь, а видом так, будто трубочку покурить. А ему мука мученическая, хоть плачь… Ну, день-то выдался погожий, думал он, ощущая ступней ласковый пригрев солнца, на Каменном острову шампанское брызнет пуще петергофских водометов, трубы георгиевские, литавры серебряные.

И верно, на Каменном острове кавалергарды давали нынче бал. Ждали государя. Хлопот, забот, как бы чего не забыть, как бы чего не упустить, и чтобы еще один оркестр, капельмейстера пригласить, фейерверк непременно… Братья повешенного, ликом почти черного, братья полковника Пестеля — движенья быстры, кровь горяча, энергия через край. Один с пылу с жару жалован флигель-адъютантом его величества, другому от его величества ежегодное пособие в три тысячи. Честь имеют, за царем служба не пропадет. Быстры движенья, горяча кровь, энергии через край — как бы чего не забыть, как бы чего не упустить. Вперед, кавалергарды!