Юрий Давыдов – Жемчужины Филда (страница 59)
Г-на Шуберта беспокоил Степка Карелин.
Да-с, оба поступились принципами. И главный смотритель, и палач. Первый принципом неотвратимости законного возмездия за продажу кнута иностранцу. Второй — зароком не губить осужденных на эшафоте. Г-н Шуберт избавлял мастера от батожья; мастер обещал управиться с «обрядом».
Так чего же, собственно, тревожился г-н Шуберт? Donnerwetter, пока инженер занимался инженерством, Степка Карелин шатался вокруг да около, ронял в бороду: «Не буду! Не буду!» — и, сдергивая шапку, притоптывал сапогом.
Вот это Степкино поведение, противное уговору, и запрещало г-ну Шуберту отлучку из его замка. Честный человек служит своему государю, часов не наблюдая.
Текла белая ночь, г-н Шуберт читал без свеч. Он читал тогда, если мне не изменяет память, «Фантазии в манере Калло». Каждые тридцать минут лупоглазый надзиратель докладывал: «Оне бодрствуют. Ходют и ходют». Г-н Шуберт говорил: «Ступай», — и продолжал рассеянно читать Гофмана.
Наконец послышалось: «Оне спят». — «Покоен ли?» — спросил г-н Шуберт. Лупоглазый кивнул: «Пушкой не разбудишь».
Г-н Шуберт заварил свежий чай. А ванильные сухарики не переводились в ящике письменного стола. Еще и теперь иные из служебных бумаг главного смотрителя петербургской тюрьмы пахнут домашним буфетом.
Кажись, уж все воспеты? И гусары, и уланы, и драгуны. Поручик, разливающий вино, и корнет, раздающий патроны. И пунша пламень голубой, и черный ус, им опаленный. А я хочу воспеть фельдъегерей.
О, багровый кант на темно-серых рейтузах и эти короткие сапоги с прибивными, незвучными шпорами. О, гоньба по дорогам России — стоя, с крепким упором на саблю, кулак над ямским загорбком. О, ранец! Не заспинный, нет, на груди — стучит ретивое в пакет высочайших повелений. «Малейшая медленность будет взыскана по всей строгости». Гони!
При Павле возили опальных в кибитке, плотно обшитой рогожами, сиди, и ни слова, ни вздоха. Все донесения, армейские и флотские, приказал Павел Петрович доставлять не нарочным офицерам, армейским или флотским, нет, только офицерам корпуса фельдъегерей. Ветер клочьями!
При Александре, круто осадив у Казанского собора, они сдавали на хранение ключи и знамена павших крепостей: звезда Наполеона багрово меркла. После войны летели, упреждая: «Ура! В Россию скачет…» Потом, когда кочующий деспот коченел в Таганроге, фельдъегерские тройки бурно роняли мыло: кому царствовать? Константин — в Варшаве, Николай — в Петербурге. Кому корона? Мчат в снежном облаке: глядь, уж и нет снежного облака. «Уф!» — скажет станционный смотритель и перекрестится… В Зимнем — без задержки — в кабинет Николая — небритые, губы в трещинах, шинель сбрасывали на руки камер-лакеев, пахли шинели зыбью белых равнин, потом запаленных коней…
О, жизнь фельдъегеря, версты и вести, дни отъезда и дни приезда. И каждому аттестация, «основанная на строжайшей справедливости». У, строжайшая справедливость в сумрачном доме фельдъегерского корпуса на Невском, близ Знаменской церкви. В статское переодеться с дороги? Не сметь. На Островах прогуляться — особое разрешение, не позднее десяти вечера — рапортуй: вот он я. На ночь не отлучайся к мамзели — хромой майор не терпит амуров. Будто не в ногу ранен, а промеж ног. Э, господа, поручиком он брал Париж, там патриотки… откусят.
Вольно фельдъегерям трунить над старым майором, но вот и проглотили языки, все, как один, норовят попасть майору на глаза. Все, как один!.. Ну-с, понятно, случай редкостный. Это тебе не дежурство при особах наиважнейших. Хорошо, конечно, в столице, в Петергофе хорошо и в Царском, да бабушка надвое сказала: нынче потрафишь, а завтра в штрафе. В закордонные командировки, известно, навыпередки рвутся. А там щучки зубастые — один жеребчик завел отношения с мадамочкой, чем и подверг опасности секретные депеши. Ну-с, где он? — в солдаты разжалован… А нынче дело и вовсе чрезвычайной важности, случай редчайший.
Майор и кавалер, хромой старик Васильев, командир корпуса, получил приказание дислоцировать в крепости Петра и Павла отборных фельдъегерей, дабы каждые четверть часа отправлялись в Царское, извещая государя об исполнении приговора над злоумышленниками. Четверть часа — гонец. Четверть часа — гонец. И не бойся загнать коня. Не взыщут, как обычно, полтораста рубликов. А родившемуся в рубашке — высочайшая награда: перстень с бриллиантом или золотая табакерка. За что? Черт дери, за то, что известит о победе: повешенные повешены. И государь спокойно вернется из Царского в Зимний.
Призывая офицеров, майор прицеливался: «Здоров ли?» Отвечали на выдохе: «В совершенном здравии, господин майор!» Молодец к молодцу. Не все ладно скроены, зато все крепко сшиты, мордасы заветрены.
Эстафетных кандидатов помечал майор на большом листе бумаги. Вычеркивал, вписывал, рисовал шляпу с плюмажем, шпагу кавалерийского образца, хорошо получалось, опять писал и опять вычеркивал, оставляя потомкам след нелегких забот победителя Наполеона.
Вижу в черновике Петрушу Подгорного. Уже пять лет отслужил. Минет год с небольшим, представит донесение — дескать, на станции Залазы к преступнику Кюхельбекеру бросился с объятиями «некто Пушкин», но он, Подгорный, не допустил.
А вот и Вельш, взор соколиный, этот в корпусе позже Подгорного, но раньше, чем Подгорного, его, Вельша, узнал «некто Пушкин». Это ж он, Вельш Иван, вихрем домчал Пушкина из сельца Михайловского в Москву, к государю.
Жалдыбина-то как не помянуть? Несправедливо не помянуть Жалдыбина!.. Вот скоро достанется фельдъегерям возить декабристов во глубину сибирских руд. Троих Жалдыбин повезет. На первой от Питера станции, в Мурзинках, каторжан ждали родственники. Тоже, как Пушкин с Кюхельбекером, проститься желали. Жалдыбин, не оплошав, запретно раскинул руки: «Нельзя!» Они ему — ни много ни мало — три с половиной тысячи. Нет, не взял! Робеспьер — неподкупный? Вздор! Жалдыбин Неподкупный. И пусть клеветники России брызжут слюной: дескать, в нашей аркадии повальное взяточничество.
Из черновика этого и другие оригинальные физиономии выглядывали. Последним, скромно потупив взор, прапорщик Чаусов, известный всему корпусу подлипала.
Чижов? Второпях да на радостях вышла описка. Нет, нет, Чаусов! Ему и был наградой перстень как гонцу Победы с театра военных действий. О, Вася-подлипала, ты не в повседневной фуражке, а в шляпе с белым султаном. И при шпаге парадной, кавалерийского образца.
Но мне уж неохота петь фельдъегерей.
Дворцовые часы — напольные, настольные, каминные — одни басом, другие дискантом, одни резвым звоном, другие меланхолическим — возвестили три пополудни. Государь был в Зимнем.
Иван Григорьевич, офицер маленький, но полицейский, отметил про себя, но с точностью протокольной: «У всех языки вылезли, предлинные языки, а лица синие, почти черные».
Нагие трупы лежали в ряд: Пестель, Рылеев, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Каховский. В каменном, давно брошенном, мерзостно запустелом помещении пахло мышиным пометом. Но беготни и писка не слыхать. Сальцем потянет, они и набегут, подумал Иван Григорьевич. Нет, подумал он, не набегут. Это те веревки осалили, которые лопнули, а другие, которые взамен, эти не осалили, некогда было, скорей, скорей.
Приволакивая ногу, вышел он на воздух, увидел рассохлый бочонок, сел и разул сапог. Ступню саднило.
Дробина, что ли, попала, черт знает. Ему бы, дураку, вытряхнуть еще там, в Кирпичном переулке, в трактире.
Они там, помощники квартальных надзирателей, в крепость идучи, там они, в трактире, пропустили по рюмке анисовой, а Дубинкин с Богдановым успели на биллиарде стук-стук. Там бы и вытряхнуть. Нет, авось да небось. В крепость пришли, тут уж обряд смертной казни без кровопролития начался, ни минуты. Полицмейстер, махина страшенная, приказывает: «Покажите, господа, шпаги». У Ивана Григорьевича отродясь в деле не была, ржавенькая, конец обломан. Полковник хохочет, брюхо ходуном: «Аника-воин! Такой и крысу не заколешь». Крысами у меня на Галерной кот занимается, а этой вот уголья в печке ворошу…
Иван Григорьевич, офицерик Управы благочиния, сидел на бочонке, ворочал стертой ступней, шевелил пальцами. Вышли они, думал о тех, что лежали в ряд посреди мерзости запустения, из казематов вышли на казнь, а видом так, будто трубочку покурить. А ему мука мученическая, хоть плачь… Ну, день-то выдался погожий, думал он, ощущая ступней ласковый пригрев солнца, на Каменном острову шампанское брызнет пуще петергофских водометов, трубы георгиевские, литавры серебряные.
И верно, на Каменном острове кавалергарды давали нынче бал. Ждали государя. Хлопот, забот, как бы чего не забыть, как бы чего не упустить, и чтобы еще один оркестр, капельмейстера пригласить, фейерверк непременно… Братья повешенного, ликом почти черного, братья полковника Пестеля — движенья быстры, кровь горяча, энергия через край. Один с пылу с жару жалован флигель-адъютантом его величества, другому от его величества ежегодное пособие в три тысячи. Честь имеют, за царем служба не пропадет. Быстры движенья, горяча кровь, энергии через край — как бы чего не забыть, как бы чего не упустить. Вперед, кавалергарды!