Юрий Чернов – Земля и звезды: Повесть о Павле Штернберге (страница 40)
Жертв оказалось много — обожженных, изувеченных, убитых. Погибли бы, пожалуй, все до единого, изжарились бы на адском костре, если б не Ведерников. Стреляя на ходу, он повел горстку дружинников на черносотенцев. Двое или трое соратников Алексея Степановича упали под пулями, сам он тоже был ранен, но не остановился и не выпустил из рук револьвера. Черносотенцы разбежались…
Сегодня стало известно, что полковник Рябцев стягивает юнкеров к Манежу, к городской думе. Ведерников будто бы и не среагировал на сообщение. Но через несколько минут, дописав какую-то бумагу, он встал и начал набивать трубку.
— Схожу к самокатчикам, — сказал он. — Пусть разберутся, чо там в Манеже, чо Рябцев затеял?
Перед уходом Алексей Степанович всегда закуривал «по новой». Были у него на сей счет обоснованные доводы: курящему человеку живется лучше, дым заглушает голод. Пососешь трубку — и вроде бы позавтракал.
— Вы идите, — кивнул Павел Карлович. — Я еще посижу.
Он привык работать по ночам. Его могучий организм выдерживал перегрузки. Только где-то глубоко внутри посасывало от голода, то приглушаясь, то, как сегодня, требовательно и остро.
С кормежкой в Москве положение ухудшилось. Сначала выдавали три четверти фунта хлеба, потом перешли на полфунта.
Он пошарил в ящике стола в смутной надежде что-нибудь найти. Иногда ему удавалось отложить от вечерней пайки ломтик, чтобы в долгие ночные часы заморить червячка. На сей раз он обнаружил небольшой сверток. В свертке оказалась холодная круглая картофелина, невыносимо аппетитно пахнущая, и маленький сыроватый брусок черного хлеба.
В первое мгновение Павел Карлович обрадовался, однако через минуту нахмурился. За последние недели Варя сильно сдала: лицо заострилось, глаза запали, спит мало, недоедает, еще его подкармливает.
Утром, снаряжая их на работу, Варина мама, Анна Ивановна, дала им по свертку. Ему четыре картофелины, ей — три. А теперь Варя одну из трех выкроила для него.
«Возьму и отнесу ей!» — было первое, что пришло в голову Павлу Карловичу. Но тут же он вспомнил, чем закончился подобный «поход» на прошлой неделе. Варя посмотрела на него с горькой укоризной:
— Принесла — значит, могу, значит, надо.
В голосе ее звучала просьба — ешь, мол, ну что тебе, такому большому, эти крохи; звучала и другая нотка — «значит, надо», и тут уж — свойственная Варе твердость.
Штернберг посолил картофелину, посмотрел на нее и опять отложил в сверток, из которого вынул. Комковатый хлеб разжевал не спеша, чтоб продлить удовольствие. Крошки словно растаяли, голод стал ощутимее.
Он встал из-за стола и, с шумом отодвинув стул, как бы отодвинул и все посторонние заботы и мысли. От голода было одно проверенное средство — работа. Собственно, дожевывая сыроватый комок хлеба, он не переставал думать о скоплении юнкеров в Манеже и об «утечке» оружия в полках и бригадах, открыто поддерживающих большевиков. Пока солдаты митинговали против отправки на фронт — «На убой не пойдем!», пока провозглашали лозунги — «Война войне!», «Вся власть Советам!», офицеры скрытно, тайком, вывезли пулеметы, огнеметы, винтовочные патроны в военные училища. Даже в мастерских тяжелой артиллерии «исчезли» панорамы от орудий, замки и снаряды.
Штернберг подошел к карте. Она пестрела красными флажками — так помечались революционно настроенные войска. Части противника, главным образом военные училища и школы прапорщиков, обозначенные черными крестиками, буквально тонули в алеющем море.
Центр Москвы плотным кольцом стягивали рабочие окраины. Широким клином, подступая к стенам Кремля, врезалось в сердцевину города пролетарское Замоскворечье. Красная гвардия уже насчитывала около десяти тысяч бойцов. Рабочие были готовы удвоить, утроить, может быть, удесятерить численность отрядов. Все упиралось в оружие. Правда, красногвардейцев штаб с грехом пополам вооружил: достали из тайников винтовки и револьверы, наладили выпуск гранат, пошли в ход и виноградовские оболочки от сепараторов. Кое-что добыли на военных заводах. Но Штернберг понимал: каплями жажду не утолишь. Приходилось радоваться и винчестерам, и берданкам. Патроны считали по пальцам — от силы на один хороший залп хватит.
А у них, у золотопогонников, — триста пулеметов, огненная река. Белое офицерье, обученное искусству убивать, все прибывает и прибывает — из госпиталей, из запасных команд, из резерва. Сколько их? Считали и пересчитывали, без уточнений не обойтись — то ли свыше двадцати тысяч, то ли около тридцати. С ними юнкера, прапорщики, купеческие сынки, студенческая верхушка, те самые, подкатывавшие к университету в экипажах.
Эти живыми не отдадут ничего. Надо вооружаться!
На первый взгляд оружие было под боком. Арсенал в Кремле, Мызо-Раевский и Симоновский огневые склады. Наконец, Кунцевский, Тульский, Владимирский оружейные заводы, Они не забыты — Ведерников обвел их черным волнистым овалом. На карте эти овалы, как острова — не очень далекие, но желанные. И план захвата огневых складов вчерне разработан. Только бы не опоздать. Только бы не упустить решающий момент…
Павел Карлович на листке с перечнем неотложных дел на завтра крупными буквами написал: «Оружие»…
Маленькая стрелка оставила позади хвостик округлой двойки.
— Третий час, — удивился Штернберг. — Где же Варя?
Обычно Варя, работавшая в этом же здании, к двум часам ночи заходила за ним. Он прошел по коридору до первого поворота и, войдя в комнату областного бюро РСДРП (б), сразу догадался: что-то случилось.
Возле Вариного стола стояло несколько человек. За спинами Варю не было видно, но он услышал ее голос — она, очевидно, отвечала на вопрос:
— Да, есть убитые, есть раненые. Идут аресты.
На его шаги в комнате никто не оглянулся.
Варя была секретарем Московского областного бюро РСДРП (б). Она первой получила весть о событиях в Калуге. Вызванные с фронта драгуны и батальон смертников разгромили Совет рабочих депутатов. Замысел реакции не вызывал сомнений — устрашить непокорных.
Пока обсуждалось содержание телеграмм в соседние губернии, Павел Карлович наблюдал за Варей. Она была непривычно бледной, какой-то даже бескровно-зеленой, лицо, казалось, стало меньше, зато увеличились темные глаза.
Ее черное шерстяное платье с глянцевито поблескивающими посредине пуговицами, умело отутюженное, вполне могло сойти за новое или почти новое. Сколько бы ни пришлось Варе поспать — пусть два или три часа за ночь, — она выкраивала минуты, чтобы перед работой погладить свое единственное зимнее платье.
Без малого год, как Варя вернулась из ссылки, а у нее не было ни одного по-настоящему свободного, досужего дня. Даже их дочь, Иришку, она видела урывками, обычно по утрам. Анне Ивановне неодолимо хотелось хоть чем-нибудь порадовать Варю, и она усердно внушала внучке, что самый близкий, самый родной человек — мама.
В результате получилась смешная сценка.
— Кто самый близкий, самый родной человек, внученька, а? — спросила как-то бабушка.
— Мама, — ответила Иришка.
— А кто твоя мама, поцелуй ее!
— Ты, бабушка, — сказала Иришка и стала целовать бабушкины морщины…
Павел Карлович, если б ему пришлось отвечать на вопрос, как сложилась его личная жизнь, наверняка задумался бы. Десять лет он и Варя — муж и жена, а сколько они были вместе? Разлучаться их заставляли неписаные законы конспирации, бесконечные Варины аресты.
За всю их совместную жизнь он, для которого музыка оставалась единственной усладой, лишь один раз пригласил Варю в оперу, на «Кармен». Конечно, конспирацию приходилось соблюдать и здесь: Варя сидела в шестом ряду, он — в девятом. В антрактах они не общались. И все-таки они были вместе, под одной крышей, в одном зале, на одном спектакле.
Перед четвертым актом, после того как высокие люстры предупредительно мигнули, возле Вари появились двое мужчин, безукоризненная выправка которых не оставляла сомнений в том, кто они. Ей не дали дослушать оперу. Ее увели через зал, провожаемую взглядами недоумения и любопытства…
Их разлуки повторялись с неотвратимой неизбежностью. Однажды ее арестовали девятнадцатого декабря — в день рождения. Арестовали и выслали в Сибирь.
Нарым казался недоступно далеким. Но Павел Карлович умудрился пробраться туда, отвез теплые вещи, деньги, предложил план побега.
Варя «заболела». Ее укутали в полушубок, обвязали платками. В округе свирепствовала инфлюэнца. Стражник, ежедневно проверявший ссыльных, поручил больную заботам заключенных.
Ночью, в кромешной метельной тьме, когда на Оби трещал, взламываясь, лед, неприхотливая нарымская лошадка увезла Варю из заточения. След санного полоза быстро укрыла пурга. А в Варину койку, обвязанный платками, лег, в утешение стражнику, один из ссыльных большевиков.
Ей суждено было опять попасть в Нарым. А потом опять побег, опять арест, опять этапы. Тогда уже родилась Иринка, и в Енотаевск — богом забытый городишко, полуразрушенную крепость середины XVIII века, затерянную в астраханских сыпучих степях, — добирались мучительно долго. Пришлось переправляться на правый берег Волги в самый разгар ледохода. Глыбастые льдины сшибались, треск и грохот сотрясали округу, бурунами дыбилась свинцовая вода, качая на гребне белое крошево.
Анна Ивановна бормотала молитвы; Варя, прокусив до крови губу, одной рукой прижимала Иришку, другою вцепилась в борт метущейся лодки. Старик перевозчик сноровисто работал веслами. Иногда он вскакивал, отталкивая багром опасные льдины. Лодка угорожающе накренялась. Жандарм замирал, тщетно пытаясь демонстрировать хладнокровие. У него на лбу проступали капли пота.