реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Чернов – Земля и звезды: Повесть о Павле Штернберге (страница 42)

18

Помолчали. Решив, что главное сказано, и понимая, что уточнения преждевременны и неуместны, Павел Карлович поднялся:

— Пойду в башню.

— Мы проводим вас, — предложил Блажко.

— Нет, нет, — торопливо ответил Штернберг.

В башне царила тишина, располагающая к сосредоточенности. Он любил оставаться здесь наедине со своими мыслями. Сколько лет этому креслу — тяжелому, массивному, высокому? Сколько локтей терлось об эти широкие подлокотники?

Когда-то он, первокурсник, сваленный усталостью, заснул в кресле и был замечен Федором Александровичем Бредихиным. А вон там, в нише, в тесных деревянных ящиках сложены журналы астрономических наблюдений. Там и его первые наблюдения за красным пятном Юпитера, и пачки фотографий двойных звезд.

С крыши башни в девятьсот шестом он горестно вглядывался в руины Пресни, оставленные декабрьскими боями. А потом здесь, на метлахских плитах, расстилал план Москвы. Дома, дворы, улицы, заснятые разведчиками, раскрывали свои тайны…

Чего только не помнят стены этой башни, этот телескоп — пятнадцатидюймовый двойной астрограф, надежный посредник между землей и небом, приблизивший звезды?!

В башне, в ее неживой тишине, он не чувствовал себя ни одиноким, ни отрешенным от людей, потому что каждая вещь, каждый предмет о чем-то напоминали, о чем-то рассказывали.

Он прошелся от стола до дверей, от дверей до стола, как бывало с ним в минуты возбуждения, остановил свой взгляд на овчинном тулупе, под которым прогнулся толстый, глубоко вколоченный гвоздь. Тулуп не раз согревал его в стылые зимние ночи. Свалявшиеся завитки шерсти надежно хранили тепло.

Упрямое, неведомое ранее чувство мешало ему уйти отсюда. Понял, что придется себя пересилить. Заметив старый, цейсовский бинокль, купленный в Потсдаме, он взял его — «Пожалуй, пригодится» — и, не оглядываясь, пошел к выходу…

В прохоровских спальнях все еще горел свет. Оттуда доносились голоса. Недалеко от Кудринской площади, дребезжа, тащился трамвай с двумя прицепными вагонами. Сквозь влажные стекла смутно белели забинтованные головы, торчали костыли. В последнем вагоне кто-то уныло тянул:

Нам в бой идти приказано Союзных ради наций, А главное не сказано, Чьих ради ассигнаций.

Голос выводил слова монотонно, на одной ноте, а когда он на мгновение замолкал, слышалось слабое всхлипывание гармошки.

Трамвай зазвенел, дернулся, поплыли мутные пятна окон. Дребезжание и перестук заглушили голоса раненых, поглотили угасающее пиликанье гармошки.

Штернбергу удалось остановить извозчика. В лицо потянуло встречным ветром, дождевой сыростью. Мимо тяжело прогромыхали грузовики, крытые брезентом. В кабине одного из них чиркнула спичка и выхватила из мрака склоненное к папиросе лицо, красный погон юнкера.

Готовятся!

Павел Карлович проводил глазами грузовики, исчезнувшие в пустынной безлюдности улиц.

VI

Кукин проснулся поздно, потянулся, хрустя суставами, громко зевая. Слипшиеся глаза не открывались. Он протянул руку к Василисе, нащупал подушку с вдавленным провалом: Василисы не было.

Клавдий Иванович тряхнул головой, прогоняя сон. В окне то ли сгущался вечер, то ли брезжил рассвет. Спросонья он не разобрался. Низкое и темное небо навалилось на крыши.

«Хмарь!» — поморщился Кукин и растер пятерней затекшее, помятое лицо. Ныла отяжелевшая голова. Противно было во рту — так противно, что хотелось выплюнуть вязкую слюну на пол.

Куда же подевалась Василиса?

Он прислушался: никаких звуков, только в углу, под иконой, тикали ходики. Острие малой стрелки тянулось к одиннадцати.

Язык, словно стянутый, трудно шевелился во рту.

«Могла бы поставить огуречного рассолу или холодной простокваши, — раздраженно подумал Клавдий Иванович. — Небось сидит в чайной, скрестив руки, корчит из себя царицу».

Семь-восемь месяцев назад он впервые увидел Василису. Был поздний зимний вечер. На Тверской, у самого поворота к Гнездниковскому переулку, Клавдий Иванович лицом к лицу столкнулся со Звонарем.

— Бежим! — крикнул Звонарь. — Погоня!

Они смешались с прохожими, благо, народ валил после сеанса в кинематографе. На ходу запыхавшийся Звонарь сообщил, что рабочие разгромили охранку, в Гнездниковском — засада и что он чудом унес ноги.

Скоро Кукин остался один и побрел куда глаза глядят, пока крайняя усталость и стужа не заставили его оглядеться. В каком-то глухом, скудно освещенном переулке он остановился перед зашторенными окнами. Дом манил теплом, оттуда доносилась негромкая музыка граммофона, а у входной двери висела вывеска: сбоку — пузатый самовар, в центре — «Чайная Степанидовой».

Дверная ручка как магнит притянула Кукина. Он ухватился за нее плохо сгибающимися пальцами. В эту минуту никакая сила не смогла бы оторвать его от этой ручки, заставить идти опять в темноту и стужу пустынного переулка.

Вывеска не обманула. В небольшом зальце — на пять или шесть столиков — жарко дышал трехведерный самовар. За буфетной стойкой, скрестив руки, восседала крупная женщина с круглым, сметанно-белым лицом и коричневой бородавкой на щеке.

Маленькая, теснившаяся в деревянном домике чайная показалась Кукину такой уютной, каких он еще не видывал, а дебелая хозяйка с подымающейся холмами грудью заставила удивленно вздохнуть. Внутренний голос Клавдия Ивановича прошептал: «Царица».

После грозовой сумятицы февраля семнадцатого, после неразберихи и тревоги тех бурных дней, после напряжения бессонных ночей и пугающе-зловещего финала — разгрома охранки Кукин впервые расслабился, примостившись за столиком в полутемном углу чайной. Неужели все, чем жил, рухнуло?

Он потерянно смотрел в одну точку, пока водка горячей волной не растеклась по всему телу. Пил, не закусывая, разморясь в тепле, и постепенно мирские заботы растворились в зыбком тумане. Наступило то блаженное состояние, когда все на свете трын-трава.

Теперь Клавдий Иванович уже различал мелодию граммофона и даже различал слова:

Вы, очи, очи голубые, Вы сокрушили молодца, Зачем, о люди, люди злые! Вы их разрознили сердца?

В самом деле, зачем «разрознили сердца»? Кукин встал, подержался за спинку стула, нетвердо прошел мимо пузатого самовара с надраенными до блеска боками, мимо низкорослой и суетной Маньки, разносившей чай по пятачку за пару, мимо картины «Аленушка». Задержавшись у клетки с тремя ярусами жердочек, Клавдий Иванович полюбовался нарядным щеглом. Птаха перепархивала с яруса на ярус, вертела ярко-малиновой головкой, мелодично напевала:

— Пюи-пюи, сти-глик — пикельник.

— Ишь! — икнув, отозвался на щеглиную песню Кукин, что, видимо, означало одобрение или даже восхищение, и, сделав следующий шаг, остановился возле хозяйки. Ему непременно хотелось сказать ей что-либо приятное. Но слова, как налимы с крючка, выскальзывали. Клавдий Иванович неприлично долго стоял, ничего не говоря и разглядывая высокую грудь Василисы Степанидовой. Василиса, не выказывая ни малейшего смущения, скрестив руки, с прежним достоинством восседала за стойкой.

— Знат-ный у в-вас ч-чай, — наконец вымолвил Кукин, так и не отведавший ни одного глотка из стакана, поставленного на стол низкорослой Манькой.

— Клиента не обделяем, — ответствовала Василиса неожиданно густым, басовитым голосом. — Заварку не экономим, как в иных других чайных.

— Знатный, знатный, — закивал головою Кукин, пропуская мимо ушей неудержимую обиду на конкурентов, прозвучавшую в словах хозяйки.

— А вы у нас впервой, — пожурила гостя Василиса. — Милости просим бывать почаще!

— Вы уж н-не сомневайтесь! — заверил Клавдий Иванович.

Хозяйка степенно улыбнулась, и на сметанно-белом лице шевельнулась коричневая бородавка.

Кукин стал бывать в чайной Степанидовой. При дневном свете чайная не казалась такой уютной, как в тот памятный вечер. Вывеска полиняла от солнца и дождей. Особенно пострадала почему-то одна буква — «й», и читалось не «чайная», а «чаная». Внутри бросались в глаза вздувшиеся, потрескавшиеся обои и серые половики — украшение домов с убогим достатком.

Василиса жаловалась Кукину на богатых и хищных конкурентов, на малое число посетителей, на свою расточительность («Заварку не экономим»), на скудный доход («Пятачок за пару чаю, гривенник — за снедь, не больно-то много»).

На втором этаже у Степанидовой была светелка со старинным и добротным платяным шкафом, со столиком, уставленным порожними флакончиками от духов, с двуспальной широкой кроватью, спинка которой венчалась блестящими никелированными набалдашниками.

Манька, взятая из милости, жила рядом в кладовке, узенькой комнатке без окна, смрадной, как глухо запертый сундук.

Дымка необычности и уюта рассеялась, испарилась. Но мысли о месте «под солнцем», о «собственной крыше», иногда и прежде посещавшие Кукина, обрели реальную основу. Василиса ни разу не обмолвилась и словом о своем прошлом. Клавдий Иванович не мог составить точного представления и об ее возрасте. Однако чаепития вверху, в светелке, участились; Кукин поговаривал о том, что есть у него кой-какие вещицы, которые можно продать, а добытые деньги пустить «в дело». Василиса томно вздыхала, а Клавдий Иванович ненароком посматривал на никелированную спинку кровати с шариками-набалдашниками.

Разговор о «кой-каких вещицах» имел под собой основание. Участвуя в погромах, утверждавших незыблемость монархии и праведность православия, Кукин проявил смекалку и расторопность. Он не рылся, как его собратья, в тряпках, бросался к буфету, где бывала фамильная посуда. А однажды в руки его попала шкатулка с драгоценными камнями.