Юрий Азаров – Соленга (страница 9)
Итак, я стал еще реальным воспитателем живого человека, моего племянника и внука деда Николая, Виктора Васильева.
Этому здоровому и умному парню (не понимаю, как он ухитрялся по два года сидеть в одном классе) я стал и отцом, и учителем, и детской комнатой милиции. В общем-то все его прегрешения я вкратце знал: что-то стащил, что-то продал, что-то проиграл, усвоил походочку легкую, плевал сквозь зубы, небрежно сыпал жаргоном: «А этот фрайер, ваш Джамбул» — это о Фаике, «А эта фанера» — так он прозвал Завьялову, «А этот лось сохатый» — об Иринее.
— Ну вот что, Виктор, — сказал я ему, — мы начнем с тобой новую жизнь. Всю эту чепуху свою ты выкинь из головы. Мы будем заниматься и ходить за грибами.
— Я? За грибами? — В голосе у моего племянника роились другие расклады: героические. А тут тихое хождение по лесу. Пешком. Нет, это не для белого человека.
Так мне и объяснил Виктор:
— Не для белого человека.
Я настаивать не стал. А вот что касается его учебы и поведения в школе, тут мной предложен был жесткий ультиматум — или полное подчинение, или отправлю домой.
Виктору очень приглянулась Соленга. Здесь был простор. И чистота. Чистота леса, воздуха — свежесть была особенной, прибавляющей силы. Краски были иными — в глаз входила красота, она-то и переиначивала нутро. Здесь все обещало раскрыться — река, где можно на плотах прямо-таки лететь, так стремительны были ее воды, здесь были горы, откуда можно было скатываться на лыжах и на санках — вот уж совсем скоро снег выпадет. Здесь было ружье, наконец, и, говорят, была дичь. Нет, определенно Виктору пришлась Соленга по душе. И он принял мои условия: вставать в семь, зарядка, обливания, занятия, чтение книг, секция бокса, которую я вел, прогулки, снова чтение книг — и в финале образованнейший человек республики Виктор Васильев приезжает на родину, поражая всех знакомых культурой, эрудицией, благородными манерами. Его встречают прежние дружки:
«Вить, в картишки скинемся или в доминишко сбацаем?» Но юный гражданин республики в презрении, однако по-доброму:
«Нет, дети мои, эти занятия недостойны белого человека. Только что закончил чтение Гёте, в подлиннике, разумеется, какая прелесть, приходите, кое-что покажу из Серова, Боттичелли и Врубеля». Виктор слушал мою болтовню: он не прочь стать образованным человеком, только как-нибудь потом, промежду прочим. Глаза его между тем чуть-чуть поблескивали прикидывающим огнем: был теплый вечер, до проклятого утра, когда надо вставать в семь за этим самым образованием и культурой, было еще далеко, и можно было во всем соглашаться, на все идти.
Совсем по-другому все было утром, когда я стал будить племянника.
— Дай поспать, — сказал он по-свойски в абсолютной уверенности, что его оставят в покое.
Я не отступал.
— Ну дай еще покемарить каплю! — взревел Виктор.
Я не отступал:
— Вставай!
Виктор накрылся с головой. Я сорвал одеяло.
— Ой! — заорал он вдруг благим матом, примитивно разыгрывая испуганного дурачка. Заклацал зубами, скорчился, поджав коленки и обняв себя. (Так он любил сейчас и жалел свою плоть!)
— Не балагань! — сказал я твердо.
— Дай ты ему поспать. Еще же есть время. — Это мама моя вмешалась, нарушая единство требований.
— Ну скажите же ему, чтобы он оставил меня в покое, — просило дитя. И вдруг он увидел у меня в руках полотенце и ведро с водой. — А это для чего? — испуганно спросил он, открывая один глаз.
— Обливаться, дорогой, неслыханное удовольствие!
— Ты с ума сошел. Какой дурак обливается в такую холодину!
— Вот попробуешь раз! Это все равно что на чердаке в банчишку сбацать, а потом стащить чего-нибудь и продать. Точно такое удовольствие. Только подготовиться надо. Итак, начали, пробежка, выше колени, руки, лопатки старайся сомкнуть…
Витька симулировал, он не хотел приседать. Он хотел доспать здесь же, во время зарядки, положенные ему минуты, а потом вернуться домой, влезть под одеяло — и пропади она пропадом, вся ваша новая жизнь!
Конечно же, я в той моей индивидуальной педагогике вижу в себе изверга. Гувернеры прошлых времен социально были на несколько рангов ниже своих воспитанников. И эта разница в системе «бедный — богатый» работала четко: репетитор благоговел перед питомцем, он изощрялся, чтобы не оскорбить человеческое достоинство. Он мог не научить, мог что-то упустить в обучении. Но он не мог оскорбить. Если ребенок говорил: «Я этого не желаю», гувернер терпеливо ждал. Нет, он не спускал ребенку, особенно в английском или немецком воспитании, не позволял ему нежиться в кровати, не снимал напряжение, напротив, его задача состояла в том, чтобы, всячески изощряясь, заставить ребенка учиться и трудиться и получать при этом удовольствие: теперь ты настоящий джентльмен.
Я же стоял
Впервые я задумался о воспитании, когда совсем у нас с Виктором наступил разлад.
Дело было так. На великолепном соленгинском воздухе и на простых харчах — треска, картошка, перловка — да после многих занятий спортом — он и боксировал усердно, и на плотах весной гонял, и в лес на лыжах ходил с ребятами, а там система отсчета иная: там надо не уступить, иначе засмеют — он так окреп и раздался в плечах, что иной раз мы с ним боролись на равных. Он кичился своими мускулами (потрогай, как камень, нет, ты стань мне на живот обеими ногами — мне ничего не стоит выдержать!) и говорил, что теперь он кому угодно может дать по шее. Я ему отвечал, что сила нужна не для того, чтобы кого-то бить, а для того, чтобы быть здоровым и хорошо работать. Такие доводы он отвергал. Я знал, что он с ребятами уже с кем-то против кого-то объединялся, что где-то была уже драка, и приходил он иногда со ссадинами на кулаках.
А с немецким у него было плохо, как и прежде, все эти «дер», «ди», «дас» он путал, упражнений не выполнял, а на уроках к тому же разыгрывал морские бои, пока учительница не пожаловалась завучу.
Фаик вызвал Виктора:
— Ты позоришь своего дядю (дядя — это я. Мне было двадцать один, а Виктору — пятнадцать). Мы должны принять меры. Вызовем тебя на педсовет, стыдно будет дяде…
«Дядя», узнав о предстоящих неприятностях, пришел в неистовство и дома не замедлил сорваться со своих педагогических канатов. Все пошло кувырком, мы лаялись с Виктором каждый день, и Виктор, будто попав в свою стихию, объявил однажды:
— Я вообще не буду учиться. Что ты мне сделаешь?
Это был ход. Потом уже, в дальнейшей своей практике, с другими детьми, я эти ходы предвидел и выбивал их при первом же разговоре хотя бы таким примитивным ультиматумом: «Я ничего и не собираюсь с тобой делать, и вообще ты мне не нужен, и поступай как знаешь».
А тогда этого психологического варианта смягчения ситуации я не знал, потому и вскипел:
— Нет, будешь заниматься! Вот учебник, и ты выучишь урок.
— Не буду! — решительно бросил мне Виктор, следя за дальнейшими моими действиями.
— Читай! — говорил я, подсовывая ему учебник, а другой рукой хватая его за плечо.
— Не лезь! — отвечает Виктор, готовый вступить со мной в некоторое состязание.
— То есть как это не лезь?! Читай сейчас же, иначе схватишь!
— Только попробуй!
Витька попал в свою стихию. Обстановка борьбы ему была куда приятнее, чем «дер», «ди», «дас», и он продолжал гнуть свою линию. Мне тогда бы бросить, оставить его на какое-то время, разыграть некоторую обиду: «Ну что ж, иди, дорогой, на педсовет, будешь стоять там как дурак, а Фаик будет говорить: «Посмотри на своего дядю». А потом тебя вызовут на совет учкома, и там Оля Крутова (в эту девочку он успел влюбиться) будет смотреть на тебя, и ты будешь ей противен. Давай не учи, дорогой, забрось учебник, хочешь, я заброшу?» Нет, я этого всего не знал. Экстремистские силы подхватили меня, и я бросился на Виктора, ткнул его головой в эти самые «дер», «ди», «дас», он вырвался, схватил кухонный нож, замахнулся — и тогда я сшиб его с ног…
Это была отвратительная сцена. Ужасным было мое падение. Я стоял растерянный, а Витька схватил одежду и с криком: «Ненавижу вас, гадов» — выбежал из дома.
Тогда мне и в голову не приходило сравнить его состояние с тем моим детским самочувствием, когда я получал унизительную порцию битья от моей строгой мамы. Мама была беспощадна ко мне, несмотря на то, что я в общем-то и учился хорошо, и вел себя не вызывающе. Правда, учителя хоть и были довольны мной, но подчеркивали, что я могу лучше себя вести. И советовали: «Примите свои меры». И мама принимала. В ход пускались тапочки с гладкой стершейся подметкой. Мама совершала обряд профессионально: мою голову между своих колен (это когда было лет восемь мне), и я барахтался и кричал не столько от боли, сколько от унижения. Однажды зимой я убежал полураздетый на улицу и очень хотел простудиться и умереть. Так велико было мое отчаяние. Я тогда, ребенком, думал, что, если будут у меня дети, я их никогда не буду бить.