18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Азаров – Соленга (страница 54)

18

— Что же?

— Костин отец, прокурор, приговорил отца Софьи Николаевны к десяти годам, а потом все оказалось липой… Вот так…

— А как она выглядела?

— Красавица, — тихо ответил Барашкин. — Величественная. Седая. — Толя Барашкин хорошо говорил о Софье Николаевне. Он приметил в ней что-то такое, чего я не мог понять ни в Софье Николаевне, ни в похожих на нее женщинах.

Она так и не вышла замуж. Всю жизнь стремилась найти человека, на которого могла бы опереться, а получалось так, что все в ней искали поддержку.

— Она из другого теста сделана, чем наши… — Толя показал на Аню Клейменову, Олю Самойлову. — Этих хоть в огонь, хоть в воду, а там материя хрупкая, нежная.

Я слушаю Барашкина, а сам наблюдаю за Парфеновым: маленький, суетливый. Фотоаппараты на себя навешал: «Это мое новое хобби» Не идет ему балаганство. И все-таки меня неудержимо тянет к нему.

До пяти утра мы сидим с Парфеновым в его новом доме. Пьем чай. Разговариваем. Но что-то звучит в подтексте неторопливого разговора… Я не могу напрямую спросить у Парфенова, видит ли он в чем-нибудь свою прошлую неправоту. Я вот готов признать свои просчеты, немало их было… А он признает ли, что в ту, теперь уже давнюю пору способствовал утверждению правил для учителей своей школы: не приближайтесь к детям, не допускайте панибратства, не называйте учеников по имени?..

Мне интересно знать, как относится сегодня к своему педагогическому прошлому сам Парфенов. Однако напрямую я не решаюсь почему-то его спросить. А подхожу как бы исподволь.

— Читал я как-то Толстого. Поразительная беспощадность к себе! И в «Детстве», «Отрочестве», «Юности». И в «Исповеди».

Парфенов будто и не слышит меня. Про свое говорит:

— Да, хороший был тот выпуск. Ничего не скажешь…

— Для меня совершенная неожиданность Золотых. Так преобразился!

— Ничего неожиданного. Старательный. Спокойный. И конечно, целеустремленный — вот и добился своего…

— А что же с Иринеем случилось?

Молчит Парфенов. Я понимаю: не хочет говорить про тягостное, но я настойчиво возвращаюсь к этой теме.

— Ладно, завтра поговорим, — бросает недовольно Парфенов и уходит спать.

За окном синий снег. Тишина. Дым из труб ровнехонький, клубами вверх. Я гляжу в окно и погружаюсь в прошлое. Воссоздаю в себе то прежнее состояние души, какое родилось у меня в этой парфеновской школе тридцать лет назад…

Школа восьмидесятых годов. По-новому решаются проблемы гражданского воспитания. Изменилась жизнь в стране. Изменилась она и в Соленге: здесь и новая школа, и новые многоэтажные блочные дома, и кинотеатр, и стадион, и бассейн. Создаются благоприятные условия для всестороннего и гармонического развития личности.

На следующий день я снова спросил об Иринее:

— Как же он умер?

— Замерз он, — тихо сказал Парфенов и снова замолчал.

— Как замерз?

— Пил он много в последние годы. Жена от него ушла. Дети ушли. Сам жил в доме. Я ему говорил, чтобы он не пил, а он: «Вы не знаете, что у меня на душе…»

— Ну а последние его дни, минуты?

— Вечером Иринея видели пьяным. Потом, говорят, он пошел домой и метрах в десяти от дома остановился, снял ватник, шапку, валенки, потом ватник расстелил, в голову шапку и шарф положил, валенки аккуратно поставил у ног и заснул навсегда. Говорят, в такие минуты человека в жар бросает, тепло ему делается…

Теперь мы молчим оба.

Я пытаюсь представить жизнь оставшейся семьи Иринея: сыновья работают, их дети ходят в новую школу, посещают художественную и музыкальную студии… и, должно быть, думаю я, носят тяжесть в душе.

О чем размышляет Парфенов, я не знаю, но ему, я чувствую, неприятен разговор об Иринее. Он убежден, наверное, в том, что смерть Иринея никакого отношения к воспитанию не имеет. От одной мысли, что он, может быть, так думает, меня бросает в дрожь.

Изумительный человек Парфенов, мелькает у меня в голове, а все же всю жизнь какие-то главные вопросы загонял вовнутрь, точно нет их, этих главных вопросов, в жизни, точно боится он этого самого основного.

Сплошь и рядом вижу у педагогов — на первом месте проблемы второго плана (и как задавать задания на дом, и как физику преподавать, и сколько минут урок должен длиться, и как соединять физкультуру с музыкой да с русским языком), а вот главные — смысл жизни и народные начала в воспитании, самосознание человека и гармоническое становление, способы разрешения ведущих противоречий — все это мы нередко гоним от себя, дескать, это нерешаемо или само собой разумеющееся.

А это не так. Если цель воспитания превращается, говоря словами Макаренко, «в категорию почти забытую», то и поиск средств будет неверным.

Средства. Главное из них труд. Труд, соединенный с различными формами человеческого наслаждения. Труд личный, свободный труд и есть жизнь — это Ушинский сказал.

Я рассказываю Барашкину о его приятеле, о моем племяннике — Викторе Васильеве. Я на самом деле не перестаю удивляться моему Виктору. Перед ним меркнут мои педагогические решения. Редко вижусь с ним, но постоянно испытываю его любовь ко мне. Он точно хочет мне подчеркнуть: смотри, какой я! не то что твои разные там благополучненькие!

И действительно, Виктору есть чем похвастаться. И дело не в том, что он в достатке живет: квартира, машина, дачный участок, дети успешно учатся. Дело в другом: все как-то крепко сбито у него в этой жизни — и мать в покое, и жена постоянно улыбается, и соседи будто гордятся Виктором.

Я рассказываю о трудовой жизни Виктора. Вернулся из армии, стал работать крановщиком на металлургическом заводе. И вот уже больше двадцати лет не расстается со своей горячей, трудной работой.

Есть в Викторе самое ценное, может быть, качество, присущее мужчине, — все делать основательно. Я думаю, каким образом сформировалось в нем это трудолюбие, эта способность решать с радостным задором многочисленные житейские задачи. Я не нахожу связи между нынешним Виктором и тем «трудным» Виктором, с которым я столкнулся в северном поселке. А Виктор (он мне сказал об этом) эту связь находит. Оказывается, ему тогда пришлось по-настоящему поработать и в школе, и дома.

Формирует человека вся жизнь, вся система отношений. И главные из них те, которые связаны с преодолением препятствий, с личным участием в благоустройстве своей жизни.

Я во многом ошибался в педагогике. Но в чем не упрекаю себя никогда, так это в том, что иной раз и перегибал палку, категорически настаивая, чтобы воспитываемая личность трудилась, трудилась и еще раз трудилась. Здесь я был непреклонен, ибо больше всего в воспитании ненавидел и ненавижу паразитизм, готовность жить за счет другого. В трудовом усилии я видел залог нравственного преобразования.

Я прощаюсь с Соленгой, с учениками прощаюсь. Стоит рядом со мной Иван Золотых.

Нравится мне многое в Золотых. Только мое любование им точно в стыдливость опущено. Вину я чувствую перед Иваном. Надо бы взять вот так и сказать: «Не прав я был с вами, ребята, во многом. И с тобой не прав был…» Но как скажешь, когда совсем о другом идет речь? Может, кто его знает, вообще никогда больше в жизни не встретимся?

И все-таки я набираюсь смелости и говорю перед тем, как сесть в поезд:

— Жутко становится, как вспомню, каким же я был плохим учителем…

Золотых пристально смотрит на меня. А я свою растерянность не могу никак пригасить. Я жду понимания, может быть, прощения жду. Золотых снимает очки, и я вижу, как его незащищенное лицо приближается ко мне. Иван касается моей щеки губами и говорит, заикаясь, что он всегда меня помнил и будет помнить. Я на секунду ощущаю что-то горячее в груди, будто только этой теплоты и недоставало, и вместе с тем подступило и другое, забытое состояние, может быть, школьное, а может быть, совсем иное, так вот это состояние и воспротивилось нахлынувшей теплоте разбуженной ласковости, потому и полезли из меня словечки:

— Ну довольно, Золотых! Не в ту степь тебя, брат, понесло…

Я прощаюсь с учениками своими, навсегда, возможно. Прощаюсь с Парфеновым, сажусь в вагон и каким-то боковым зрением вижу осунувшееся вдруг лицо моего ученика с состоявшейся судьбой. Он стоит, поеживаясь, голова набок, вовсе не такой уж уверенный в себе. И по мере того как я отъезжаю, Золотых все больше и больше становится похожим на того Ванечку, который когда-то сидел на первой парте, в сереньком стареньком пиджачке, в салатовенькой рубашечке, сидел и так глядел на меня, что я не мог понять, чего больше в его взгляде — доброты, преданности или понимания.

И только когда Соленга исчезла из виду, снова в груди зазвенела щемящая нота: захотелось выйти на следующей станции, вернуться в Соленгу, сказать какие-то добрые и новые слова Парфенову, ученикам и в особенности Ване Золотых.

Итак, вы прочли «Соленгу» Ю. Азарова. Многие прочли эту книгу еще раньше — в отрывках в журнале «Новый мир» и полностью (позже) в журнале «Север». Газеты и журналы откликнулись на «Соленгу» рецензиями. В редакции «Комсомольской правды» прошло многолюдное горячее и заинтересованное обсуждение книги за «круглым столом». Но вот что примечательно: в этом обсуждении участвовало куда больше школьных педагогов, чем литературных критиков. А ведь в подзаголовке книги, определяя ее жанр, автор написал: роман-исследование. В первую очередь — роман!