Юля Тихая – Погода нелётная (страница 30)
— Тёплые будут, — сказал Макс, похоже, что-то почувствовав в её настроении.
А Маргарета пробурчала:
— Чтобы не отморозил ничего…
Он фыркнул. Она засмеялась. Макс широким движением уронил Маргарету себе на плечо, а она потёрлась носом о голую кожу, прикрыла глаза…
С ним было хорошо. Невозможно, противоестественно хорошо, настолько, что можно было забыть обо всём и сказать: да. Давай улетим, поедем в Уливето, или в Прелюме, или на солёное озеро. Давай найдём там маленькую церковь, ты же знаешь, я не люблю большие, в них как будто вообще нет никакой святости, мне нравятся маленькие и простые, чтобы живые люди внутри были и священник со светлыми глазами. Клятвы принесём, обеты. Я на листике напишу красивых слов, потом все их забуду и скажу что-нибудь вредное, а в конце всё-таки расплачусь. А ты меня через порог перенесёшь, как положено, ну и что, что без белого платья. У нас будет дом, такой, чтобы стена обвита виноградной лозой, ты же любишь виноград, а я люблю, когда зелено. И тебя люблю, Макс, как полюбила однажды, так и люблю, что со мной ни делай. Давай уедем, да? У нас будет новая жизнь, совсем другая, счастливая. Я детей тебе рожу, так хочу девчонку, но чтобы похожую на тебя, светленькую и весёлую, с ямочками на щеках…
Конечно, она не сказала вчера ничего такого. Она же не враг себе, в конце-то концов.
Но теперь закрывать глаза на тянущую боль в груди не было больше сил. И Маргарета улетела в посёлок, уселась на лавке у колонки, прижала к себе банку молока. Изгрызла губу, до железистого привкуса во рту искусала щёки.
Вокруг неё бродили тени Маргарет. Десятки, много десятков теней. Серых, сломленных, пустых, потерявшихся во времени и пространстве, привычных к знакомым делам и не желающим знать ничего больше. Эти тени смотрели с укоризной и пониманием.
Эти тени шептали:
Ты ведь хотела уже, помнишь? Ты ведь начинала новую жизнь, в которой всё должно было стать совсем не так, как в прошлой. И куда это привело тебя, глупая? Оглянись! Вот он, твой новый дом; вот оно, твоё будущее. Будущее наступило. Это оно и есть — прямо сейчас.
— Мы ведь никогда больше, — сказала Маргарета на границе сна и яви, розовым, пронзительным вечером, когда они с Максом снова устроились на крыше и смотрели в небо.
Рябина выписывала в небе ровную спираль, будто катилась вниз по тугой пружине. Оправившись, она стала побойчее, и Маргарета позволяла ей летать самой по себе.
— Ммм?
— Мы ведь никогда не будем, как раньше. Теперь уже… всё.
— Ну и ладно, — легко согласился он. — Будем какие-нибудь другие. Что ты думаешь про Коллина-Сельваджу? Это городок на западе, мы там стояли пару месяцев, в провинции были бои, но сам город почти не пострадал. Там фонари с быками и много жёлтых домов, а вокруг холмы такие зелёные-зелёные. Поедем с тобой, поженимся, и будет…
Просто однажды всё закончится. Может быть, ждать осталось не слишком долго.
— Дракон, — сказала она и кивнула в ту сторону.
— Это почтовый в Каса-пе-Учелли, — бодро отозвался Макс. — Я запомнил!
— Да…
Фонари с быками… придумают же. Зачем нужны фонари, когда есть такое бездонное небо? Как хорошо купается виверна в лучах! А её тень мечется по двору, будто запертая, как потерянные во времени тени Маргарет.
Рябина выздоравливает. А, значит, Макс уедет совсем скоро. Он сочинит телеграмму на базу, и сюда пришлют всадника, который заберёт со старой станции и Макса, и виверну. Тогда всё это закончится, и ничего больше не будет — ни вот таких вечеров, ни долгих разговоров, ни дурацких споров, ни, уж конечно, Коллина-Сельваджи.
А он даже не грустит как будто, пусть бы даже чуть-чуть и из вежливости! Нет: откинулся на спину, смотрит в небо и мычит себе под нос какую-то музыку.
— Что это за песня?
Она знала: в дивизионах много поют. Топят в песнях невыносимое тревожное ожидание, усталость и страхи.
— Колыбельная. Мама пела… я не помню слов. Только мелодию помню. И что-то тёплое…
Он напевал себе под нос, иногда сбиваясь. Выходило не так чтобы мелодично, и вдыхал Макс всегда как будто невовремя, из-за чего колыбельная получалась драной и неровной, но со второго или третьего повтора Маргарета смогла понять мелодию.
Она замурлыкала тоже, наморщив лоб и стараясь не запутаться. Перебрала пальцами невидимые струны, — так отчего-то было легче, хотя никаким инструментом она не владела и вообще сомневалась, что у неё есть слух. Так они и пели вместе, негромко и неровно, песню, состоящую из одних только «ммм».
Может быть, когда-нибудь у неё будут дети. Маргарета хотела бы, чтобы появился кто-нибудь маленький и смешной, так похожий на детские фотографии Макса, где он ещё лыбится во все зубы, где по нему ещё не проехалась война. Тогда она будет напевать такую колыбельную и, может быть, даже придумает для неё новые слова.
Маргарета позволила себе уплыть в картинку на мгновение, а потом осеклась.
— Это всё зря, — сказала она, и голос дрогнул. — Ничего не получится, никогда ничего не получается, и мы тоже…
Он усмехнулся:
— Помнишь? Я обещал тебе вернуться.
Маргарета пожала плечами.
— Я вернусь, — сказал он упрямо, — и мы сможем…
Она отвернулась, а Макс повторил снова:
— Я обещал вернуться, когда закончится война.
— Война уже закончилась, — тускло возразила Маргарета. — Война закончилась, Макс, мы выжили и вернулись. И будущее твоё — оно наступило. Вот это и есть — будущее.
Она обвела рукой тонущую в сумраке станцию. По крыше снова пробежала тень — это Рябина заложила новый крутой вираж.
Куда ей лететь отсюда, глупой? Она и не знает другой жизни, кроме…
— Нет никакого выхода, — продолжала Маргарета, ощутив вдруг горячую, бурлящую необходимость объяснить. — Всё было зря, вот и всё. Ничего не будет другого. Мы получили всё, что заслужили, и Господ распределил по своему разумению…
Она смешалась. Псалмы все давно перепутались в голове. На станции и икона-то была всего одна, и Маргарета не знала, кто на ней изображён. Желтолицый бородатый дядька — мало ли их таких в рядах наших святых?
— Ты летал хорошо, — она прикусила губу. — Ты летал хорошо, ты герой и знаменосец. У тебя служба, виверны, газеты. Тебя посмотрит доктор, выпишет своих гадких микстур, посветит в глаза волшебным фонариком. Ты будешь летать, на параде и просто так… Жизнь! Мне… Макс, мне нет там никакого места. Я… я…
Нестерпимо хотелось заплакать. Глаза жгло до боли, до крика, будто в них насыпали раскалённой металлической стружки. Но слёз не было ни капли, как будто что-то в Маргарете сломалось безвозвратно.
Может быть, она просто выплакала всё давным-давно. Ещё тогда, в Монта-Чентанни. Тогда она плакала… о, тогда она много плакала.
Наверное, они просто кончились все, эти слёзы. Исчерпались до дна, колодец иссяк, ручей пересох. И теперь, как ни старайся, они не льются больше.
Маргарета привыкла не слушать и не рыдать хотя бы прилюдно. На базе она пропускала мимо ушей и открытые обвинения, и слишком громкий шёпот за спиной, и то, какими словами неуставное поведение пытался «пресечь» бригадир, — честное слово, уж лучше бы молчал, от этого было бы легче. Она молча сходила с ума от тревоги, когда мама перестала отвечать на письма, и почти ничего не почувствовала, когда кто-то из старых соседей всё-таки написал: сердце. И когда из шкафчика с почтой вынула треугольник с чёрным штемпелем, она не стала выть, как это бывало с другими.
Она заплакала только в уборной. Плакала навзрыд, задыхалась, давилась и плакала. Это были отвратительные, стыдные слёзы. Потому что долгую минуту, пока непослушные пальцы разворачивали страшное письмо, она умирала внутри и готовилась увидеть внутри совсем другое имя.
В письме округлым безжалостным почерком было выведено:
Старший брат, родной и любимый, последнее, что осталось от семьи. Его, сына предателя, бросили в самое пекло, от него нечего даже было хоронить, вместо кладбища или хотя бы посёлка, вблизи которого родственники могли бы искать братскую могилу, стоял немой прочерк. Заперевшись в уборной, Маргарета рыдала от рвущей боли, и ещё — от чудовищного, ужасного облегчения.
Рыдала и ненавидела себя.
Это было меньше чем за месяц до того, как враг сжёг Монта-Чентанни. Тогда ей казалось, что она выплакала все слёзы, но потом без особого удивления нашла в них второе дно.
Командир пришёл к ней сам — невиданная честь. И приказал выделить отдельную палату, хотя лазарет тогда едва не лопался от раненых. Он говорил участливо, много разводил руками и объяснял про законы, приказы, высшую справедливость…
У Маргареты был туман в голове, туман и целое озеро боли. Она плакала снова, теперь глухо и тихо, почти молча, часами. Но когда ей предложили новую фамилию, она вцепилась в неё зубами и всей собой.
И новая жизнь наступила, жестокая и неотвратимая, как рассвет или понедельник.
Маргарета хорошо запомнила солнце. Ослепительное, режущее глаза солнце. Оно стояло в зените, жаркое и злое, и билось в стеклянные окна вокзала. Оно заливало белым светом дорогие сердцу места, которые были теперь чужими.