«Никогда, никакой полиции не давалось распоряжения иметь за Вами надзор», — заверяет Пушкина шеф жандармов. А век спустя выйдет книжка «Пушкин под тайным надзором», в значительной степени состоящая из документов, собранных и представленных людьми Дубельта, и совсем недавно откроется, что даже после смерти Пушкина забыли отменить тайное распоряжение о надзоре за ним (вспомнили и отменили в 1875 году!).
По-видимому, Александр Сергеевич не шел на сближение с Леонтием Васильевичем, последний же вместе с Бенкендорфом не любил поэта, уверенный в его ложном направлении (то есть со всеми утверждениями о гениальности Пушкина, конечно, с жаром соглашался, но «прекрасное не всегда полезное…»). Когда Николай Полевой попросился в архивы, чтобы заняться историей Петра I, ему было отказано, так как над этим трудился в ту пору Пушкин. Утешая Полевого, Дубельт косвенно задел Пушкина:
«Не скрою от вас, милостивый государь, что и по моему мнению посещение архивов не может заключать в себе особенной для вас важности, ибо ближайшее рассмотрение многих ваших творений убеждает меня в том, что, обладая в такой степени умом просвещенным и познаниями глубокими, вы не можете иметь необходимой надобности прибегать к подобным вспомогательным средствам»[168].
(Читая эти строки, автор данной работы не мог удержаться от злорадного размышления, что, изучая потаенные письма Дубельта, он в какой-то степени мстит покойному генералу за недооценку архивных изысканий.)
Слух о том, будто Бенкендорф и Дубельт послали «не туда» жандармов, обязанных помешать последней дуэли Пушкина, разнесся давно. Позже выяснили, что сведения шли от близкого окружения шефа жандармов, и это увеличивает правдоподобность легенды…
После смерти Пушкина именно Дубельту поручается произвести в бумагах «посмертный обыск», и Жуковский, который также разбирал рукописи поэта, оказался в щекотливом положении — в соседстве с жандармом, хотя бы и с «дядюшкой жандармом». Жуковский пытался протестовать и особенно огорчился, когда узнал, что архив покойного поэта предлагается осматривать в кабинете Бенкендорфа: явное недоверие к Жуковскому, намек, что бумаги могут «пропасть», — все это было слишком очевидно. Жуковский написал шефу жандармов:
«В<аше> С<иятельство>, можете быть уверены, что я к этим бумагам, однако, не прикоснусь… Они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моею печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно».
Бенкендорф должен был уступить, работа по разбору велась на квартире Жуковского, и Дубельт три недели читал интимнейшую переписку Пушкина, метил красными чернилами его рукописи и попутно донес все же на Жуковского, что тот забрал с собой какие-то бумаги (Жуковский гневно объяснил, что не было приказано обыскивать Наталью Николаевну, и он поэтому вернул ей письма, написанные ее рукой).
За три недели «чтения Пушкина», во время которого (как установил М. А. Цявловский) Дубельт в основном изучал прозу и письма, явно без интереса заглядывая в стихи, — в это время, можно ручаться, генерал сохранял приличествующее ситуации деловое, скорбное выражение и не раз говорил Жуковскому нечто лестное о покойном.
Разумеется, с воспитателем наследника Жуковским разговор совсем не тот, что с издателем Краевским. Дело было уже после смерти Пушкина:
«Что это, голубчик, вы затеяли, к чему у вас потянулся ряд неизданных сочинений Пушкина? Э-эх, голубчик, никому-то не нужен ваш Пушкин… Довольно этой дряни сочинений-то вашего Пушкина при жизни его напечатано, чтобы продолжать и по смерти его отыскивать „неизданные“ его творения да и печатать их! Не хорошо, любезнейший Андрей Александрович, не хорошо»[169].
Суровый разговор с Краевским, однако, был еще не самым суровым. Булгарина, хотя и именовавшего себя Фаддеем Дубельтовичем, случалось в угол на колени ставить; впрочем, после отеческого наказания легче было заслужить прощение.
Литературная и другая служба Дубельта только начиналась, и, как видно, очень успешно. 5 июня 1835 года приносят в Рыскино известие, что полковник Дубельт уже не полковник, а генерал-майор и начальник штаба корпуса жандармов. В корпусе же этом значится, согласно отчету, составленному самим Дубельтом, — «генералов — 6, штаб-офицеров — 81, обер-офицеров — 169, унтер-офицеров — 453, музыкантов — 26, рядовых — 2940, нестроевых — 175, лошадей строевых — 3340».
Над ним только Александр Мордвинов, управляющий III отделением, а над Мордвиновым — Бенкендорф…
«Твое производство, милый Лева, разумеется, нас всех очень обрадовало. Сначала решила, что шутка — надпись „ее превосходительству“, потом — радость, поздравления. Твои неимоверные труды наконец награждены достойно; в твои лета, наконец ты на своем месте; в новом твоем звании ты можешь быть еще полезнее и еще более предаваться своей склонности быть общим благодетелем. Что до меня касается, я чувствую себя как в чужом пиру в похмелье. Мне смешно, что и на меня простирается твое возвышение, когда я чуть ни душой, ни телом не виновна. За себя я рада только тому, что, может быть, мужики и люди будут больше слушаться».
Через четыре дня:
«Ты спрашиваешь, рады ли мы, что ты произведен? Разумеется, это очень весело. Тем более, что и доход твой прибавится. Только при сей вернейшей оказии не премину напомнить о данном мне обещании: не позволять себе ни внутренне, ни наружно не гордиться, не чваниться и быть всегда добрым, милым Левою и не портиться никогда; и на меня не кричать и не сердиться, если что скажу не по тебе. Не надо никогда забывать, что как бы мы ни возвышались, и все-таки над нами бог, который выше нас всех… Будем же скромны и смиренны, без унижения, но с чувствами истинно христианскими. Поговорим об этом хорошенько, когда увидимся…
Детям бы надо было тебя поздравить; ведь ты не взыскательный отец, а между тем уверена, что они рады твоему производству, право, больше тебя самого. Впрочем, вот пустая страница, пусть напишут строчки по две».
(И далее детской рукой: «Cher Papa, Je vous felicite de tout mon coeur»[170]
Генеральское звание и жандармская должность рыскинского барина производят соответствующее впечатление на окружающих:
«Люди рады, и кто удостоился поцеловать у меня руку, у тех от внутреннего волнения дрожали руки. Я здесь точно окружена своим семейством: все в глаза мне смотрят, и от этого, правда, я немного избалована. Даже в Выдропуске как мне обрадовались; даже в Волочке почтмейстер прибежал мне представиться…»
Жизнь сложилась счастливо, а стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону — и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают. 22 ноября 1835 года генеральша Анна Николаевна сообщает мужу о своем огорчении при известии об ударе у Катерины Николаевны Орловой: «Вот до чего доводят душевные страдания! Она еще не так стара и притом не полна и не полнокровна, а имела удар. Ведь и отец ее умер от удара, и удар этот причинили ему душевные огорчения».
Одна дочь генерала Раевского за декабристом Орловым, другая — в Сибири, за декабристом Волконским. Сын Александр без службы, в опале… Однако именно к концу столь счастливого для Дубельтов 1835 года открывается, что и жандармский генерал не весел:
9 ноября 1835 года. «Как меня огорчает и пугает грусть твоя, Левочка. Ты пишешь, что тебе все не мило и так грустно, что хоть в воду броситься. Отчего же так, милый друг мой? Пожалуйста, не откажи мне в моей просьбе: пошарь у себя в душе и напиши мне, отчего ты так печален? Ежели от меня зависит, я все сделаю, чтобы тебя успокоить».
Отчего же грустно генералу? Может быть, это так, мимолетное облачко или просто рисовка, продолжение старой темы — о благородном, но тяжелом труде в III отделении? По-видимому, не без того. Еще не раз, будто споря с кем-то, хотя никто не возражает, или же подбадривая сами себя, Дубельты пишут о необходимости трудиться на благо людей, не ожидая от них благодарности… Но, кажется, это не единственный источник грусти.
«Дубельт — лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу, ясно свидетельствовали, что много страстей боролись в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было».
Герцен неплохо знал, а еще лучше чувствовал Дубельта. Мундир «накрыл все, что там было», но время от времени «накрытое» оживало и беспокоило: уж слишком умен был, чтобы самого себя во всем уговорить.
Не поэтому ли заносил в дневник, для себя:
«Желал бы, чтоб мое сердце всегда было полно смирения… желаю невозможного — но желаю! Пусть небо накажет меня годами страдания за минуту, в которую умышленно оскорблю ближнего… Страсти должны не счастливить, а разрабатывать душу. Делайте — что и как можете, только делайте добро; а что есть добро, спрашивайте у совести».