Между прочим, выписал из Сенеки: «О мои друзья! Нет более друзей!»
Известно, что генерал очень любил детей — «сирот или детей бедных родителей в особенности», много лет был попечителем петербургской детской больницы и Демидовского дома призрения трудящихся. Подчиненных ему мелких филеров бил иногда по щекам и любил выдавать им вознаграждение в 30 копеек (или рублей, то есть сребреников).
Мы отнюдь не собираемся рисовать кающегося, раздираемого сомнениями жандарма. Все разговоры, записи и только что приведенные анекдоты вполне умещаются в том «голубом образе», которым полковник Дубельт некогда убеждал жену: «Действуя открыто… не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным?» Но кое-что в его грусти и вежливости (о которой еще речь впереди) — все же от «ума». Противоречия будут преодолены, служба будет все успешнее, но и грусть не уйдет… Эта грусть крупного жандарма 30–50‐х годов XIX века — явление индивидуальное и социальное, XIX век с его психологиями, мудрствованиями, сомнениями, всей этой западной накипью, каковая изгонялась и преследовалась Дубельтом и его коллегами, — этот век все же незримо отравлял и самых важных гонителей: они порой грустили, отчего, впрочем, служили еще лучше…
С 1835 года по 1849‐й из переписки Дубельтов сохранились лишь несколько разрозненных листков: очевидно, часть писем затерялась; к тому же до конца 1840‐х Анна Дубельт подолгу проживала с мужем в столице, и писать письма было ни к чему. Однако на склоне лет она окончательно решается на «рыскинское заточение», дабы поправить здоровье и присмотреть за хозяйством. Более 3/4 всех сохранившихся писем относится именно к этому периоду.
Ситуация как будто та же, что и прежде. Один корреспондент — государственный человек, генерал, другой — хозяйственная, энергичная, шумная, неглупая «госпожа Ларина» («Я такая огромная, как монумент, и рука у меня ужасно большая»).
Но все же 14 лет минуло — и многое переменилось. Дети выросли и вышли в офицеры, император Николай собирается праздновать 25-летие своего царствования. Бенкендорфа уже нет в живых — на его месте граф Алексей Федорович Орлов, родной брат декабриста. Однако еще при первом шефе случилось событие, благодаря которому Леонтий Васильевич из третьей персоны стал второй.
В первом из сохранившихся писем (1833) Анна Николаевна, как известно, укоряла мужа: «Отчего А. Н. Мордвинов выигрывает — смелостию». Пройдет шесть лет — и Мордвинов навлечет на себя гнев государя, которому доложили, что в альманахе «Сто русских литераторов» помещен портрет декабриста, «государственного преступника», Александра Бестужева-Марлинского. Мордвинов был смещен, и через несколько дней, 24 марта 1839 года, управляющим III отделением, с сохранением должности начальника штаба корпуса жандармов, был назначен Дубельт. Кроме того, он стал еще членом Главного управления цензуры и Секретного комитета о раскольниках. Слух о том, что тут «не обошлось без интриги» и царю доложили, чтобы скинуть Мордвинова, распространился сразу. Но мы не имеем доказательств — да их и мудрено найти: в таких делах главное говорится изустно. Во всяком случае, для Бенкендорфа Дубельт — более свой человек, чем Мордвинов, и шеф был доволен[171]. Дубельт же занял одну из главнейших должностей империи, возложившую на него обязанности и почтившую правом отныне вникать во «все и вся».
Разумеется, шеф жандармов — выше, но именно поэтому он не станет углубляться в подробности, доверит их Дубельту (Алексей Орлов был к тому же ленивее своего предтечи: когда при нем заговорили о Гоголе — уже тогда авторе «Ревизора» и «Мертвых душ», — он спросил: «Что за Гоголь?»; Бенкендорф-то знал, а Дубельт и получше его знал, «что за Гоголь»).
Вскоре после нового назначения Дубельт поздравит высшего начальника с днем ангела, преподнесет подарок и записку:
«Пусть прилагаемый портфель лежит на Вашем рабочем столе и напоминает Вашему сиятельству, что во мне Вы имеете верного, крепостного Вам человека, который никогда не забудет Вашего добра и сделанных ему благодеяний».
С тех пор управление III отделением выглядело так:
«Бенкендорф благосклонно улыбнулся и отправился к посетителям. Он очень мало говорил с ними, брал просьбу, бросал в нее взгляд, потом отдавал Дубельту, прерывая замечания просителей той же грациозно-снисходительной улыбкой. Месяцы целые эти люди обдумывали и приготовлялись к этому свиданию, от которого зависит честь, состояние, семья; сколько труда, усилий было употреблено ими, прежде чем их приняли, сколько раз стучались они в запертую дверь, отгоняемые жандармом или швейцаром! И как, должно быть, щемящи, велики нужды, которые привели их к начальнику тайной полиции; вероятно, предварительно были исчерпаны все законные пути — а человек этот отделывается общими местами, и, по всей вероятности, какой-нибудь столоначальник положит какое-нибудь решение, чтобы сдать дело в какую-нибудь другую канцелярию. И чем он так озабочен, куда торопится?
Когда Бенкендорф подошел к старику с медалями, тот стал на колени и вымолвил:
— Ваше сиятельство, взойдите в мое положение.
— Что за мерзость! — закричал граф. — Вы позорите ваши медали!
И, полный благородного негодования, он прошел мимо, не взяв его просьбы. Старик тихо поднялся, его стеклянный взгляд выражал ужас и помешательство, нижняя губа дрожала, он что-то лепетал.
Как эти люди бесчеловечны, когда на них находит каприз быть человечными!
Дубельт подошел к старику, взял просьбу и сказал:
— Зачем это вы, в самом деле? Ну, давайте вашу просьбу, я пересмотрю.
Бенкендорф уехал к государю»
(«Былое и думы»).
Дубельт хорошо и верно служит своему государю, убежденный, что «в России все, от царя до мужика, на своем месте, следовательно, все в порядке»; ему только не нравятся заграничные поездки царя и шефа, и, прощаясь, Дубельт на всякий случай кладет в коляску Бенкендорфа пару заряженных пистолетов.
Судя по дневнику, у генерала из сильнейших мира того вызывал неприязнь только великий князь Михаил Павлович. Дубельту не нравится, как тот муштрует молодых военных (среди них — младший Дубельт), но в 1849 году Михаила Павловича не стало. Впрочем, как-то очень быстро уходят в могилу и многие из старых подопечных — Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Белинский, Гоголь… Один современник считал главными координатами, определяющими географическое положение Петербургского университета, «в двух верстах от графа Орлова и генерала Дубельта и в одной от Петропавловской крепости»; другой помнил, как некий профессор вставал при имени Дубельта: «А вдруг донесут, что я был непочтителен к такому лицу».
Вся Европа 1848–1849 годов охвачена мятежами, вся — кроме Англии и России. В России — тишина, и если петербургская нервная суета еще может вывести из равновесия, то
Там, во глубине России,
Там вековая тишина.
К своему 30-летию старший сын Николай Дубельт получает от матери подарок — деревню Власово. Дубельт-отец несколько уязвлен: почему только «от матери»?
«Дорогой Левочка… не мой, а наш подарок. Если бы не твои милости и не было бы детям нашим такого великолепного от тебя содержания, я бы не могла прибавить столько имения, что почти удвоила полученное от батюшки наследство. Если бы ты не был так щедр и милостив к сыновьям нашим, я бы должна была их поддерживать, и тогда не из чего было бы мне прикупать имений».
По всему видно — за 14 лет дела серьезно улучшились. Однако при растущих доходах — соответственные расходы.
5 мая 1849 года. «Скажи, пожалуйста, Левочка, неужели и теперь будет у тебя выходить до 1000 рублей серебром в месяц… Уж конечно ты убавил лошадей и людей… Жаль, Левочка, что ты изубытчился так много».
1000 рублей в месяц — 12 тысяч в год (то есть примерно 800 крестьянских оброков). Только в Вышневолоцком уезде у Анны Дубельт — 600 душ, а всего — более 1200.
«Дорогой Левочка. Потешь меня, скажи мне что-нибудь о доходах твоих нынешнего года с золотых приисков: сколько ты получил и сколько уплатил из долгов своих?»
Кроме имений и приисков, они владеют дачами близ столицы, которые регулярно сдают разным высоким нанимателям — например, графу Апраксину. Весьма любопытен связанный с этим последним вполне министерский меморандум, посланный Анной Николаевной мужу 10 июля 1850 года и вводящий читателей отчасти в мир «Мертвых душ», отчасти в атмосферу пьес Сухово-Кобылина:
«Николинька пишет, что граф Апраксин хочет купить нашу петергофскую дачу, чему я очень рада, и прошу тебя, мой друг бесценный, не дорожись, а возьми цену умеренную. Хорошо, если бы он дал 12 т. руб. сер., но я думаю, он этого не даст; то согласись взять 10 т. р. серебром — только чистыми деньгами, а не векселями и никакими сделками. У графа Апраксина деньги не верны; до тех пор только и можно от него что-нибудь получить, пока купчая не подписана; и потому, прошу тебя, не подписывай купчей, не получив всех денег сполна. Разумеется, издержки по купчей должны быть за его счет.
Если же ты не имеешь довольно твердости и на себя не надеешься, что получишь все деньги сполна до подписания купчей, то подожди меня, когда я приеду, а я уж нашей дачи без денег не отдам. Граф Апраксин станет меньше давать на том основании, что он дачу переделал; но ведь мы его не просили и не принуждали; на то была его собственная воля, и теперь его же выгода купить нашу дачу, потому что тогда все переделки останутся в его же пользу. Другие бы, на нашем месте, запросили у него бог знает сколько, потому что ему не захочется потерять своих переделок. А тут 10 т. р. сер., цена самая умеренная, потому что дача нам самим стоит 40 тыс. руб. ассигнациями».