Заметим, однако, что жандармский полковник Дубельт и не думал обрывать знакомства прежних дней. Может быть, поэтому из опальных и полуопальных к нему расположен не один Орлов; знаменитый генерал Алексей Петрович Ермолов писал своему адъютанту Н. В. Шимановскому 22 февраля 1833 года, что Дубельт «…утешил меня письмом приятнейшим. Я научился быть осмотрительным и уже тому несколько лет, что подобного ему не приобрел я знакомого. Поклонись от меня достойной супруге его. От человека моих лет может она выслушать, не краснея, справедливое приветствие. Я говорю, что очарователен прием ее; разговор ее не повторяет того, что слышу я от других; она не ищет высказаться, и не заметить ее невозможно»[167].
Именно такие люди, как Дубельт, очень нужны были Бенкендорфу. Без его связей и знакомств с бывшими кумирами он был бы менее ценен; дело, разумеется, не только в том, что при таких сотрудниках больше известно об их друзьях. Просто Дубельт лучше послужит, чем, например, его прежний начальник генерал Желтухин (впрочем, способности последнего тоже могут теперь развернуться, но на своем поприще).
Вот каким путем Леонтий Васильевич Дубельт стал жандармом; Анна Николаевна же в одном из первых писем (из лернеровских пачек) разговаривает с мужем так:
«Не оставь этого дела без внимания, прошу тебя. Все страждущие имеют право на наше участие и помощь. Тебе бог послал твое место именно для того, чтобы ты был всеобщим благодетелем…»
Дубельт уже настолько известен и влиятелен, что молодые смутьяны (вроде Герцена, Огарева), упоминая возведенного революцией на престол французского короля Луи-Филиппа, для маскировки от «всеслышащих ушей» именуют его «Леонтием Васильевичем»…
Теперь действующие лица, а также обстоятельства времени обрисованы — и можно углубиться в почтовые листки, доставлявшиеся раз в неделю или несколько чаще в Петербург из барского дома в селе Рыскине (недалеко от Вышнего Волочка, Выдропуска и других «радищевских станций» между Петербургом и Москвой).
Письма идут дня четыре (5 июля пришло письмо от первого), но «в распутицу за письмом не пошлешь», поэтому хорошо, что «жандарм твой из Москвы приехал сюда сейчас, и я с ним пишу это письмо»; однако штаб-офицеру корпуса жандармов угрожает трехдневный арест «не на хлебе и воде, а на бумаге и чернилах за то, что ваша дражайшая половина, то есть сожительница, проезжая Вышний Волочек, не получила от вас письма…».
Постепенно читающего обволакивает атмосфера медлительного усадебного быта далеких-далеких 30‐х годов XIX века:
«Обед и чай на балконе…»
«Ливреи на медвежьем меху…»
«Какая-то Анна Прокофьевна, гостящая вместе со Степаном Поликарповичем…»
«Гуляние в саду, поднявши платье от мокроты и в калошах…»
«Повар Павел, который не привык захаживать в дом с парадного крыльца, и когда в торжественный день закрыли черный ход, то заблудился с шоколадом, коего ждали, в залах (смеху было)…»
«На днях была очень холодная ночь, почти мороз; этим холодом выжало нежный, сладкий сок из молодых колосьев; сок потек по колосьям как мед; в колосьях те зерна, откуда вытек сок, пропали, народ говорит, что это сошла на рожь медовая роса» (к этому письму приложен рыскинский колос, «чтоб ты видел, как он хорош») — и, кстати, «цветник перед балконом сделан в честь твоей треугольной шляпы…».
Треугольная шляпа напоминает в рыскинской глуши о столичной службе. Пока что петербургское обзаведение полковника довольно убыточно и требует энергичного хозяйствования полковницы: «Машинька привезла мне счастье, только она приехала, и деньги появились, продала я ржи 60 четвертей за 930 рублей». Мужу тут же посылается 720 (с пояснением, что «по петербургскому курсу это 675 рублей», очевидно, ассигнациями — или 180 целковых). Оказывается, глава семьи «купил сани и заплатил 550 рублей ассигнациями». В этот момент (октябрь 1835 года) у них еще «двадцать пять тысяч долгов», а 22 ноября того же года — «67 тысяч…».
Помещица прикупает земли к своим владениям Рыскино и Власово, властно руководит всеми финансами: тверские души и десятины — это ее приданое; мужу пишет: «Лева, ты не знаешь наших счетов».
Она совсем не смущается «астрономическими долгами», явно ждет скорых больших поступлений и уверена в обеспеченном будущем двух сыновей (Николаю — 14, Михаилу — 3 года):
«Наш малютка очень здоров, весел… каждый день становится милее. Даже мужики им любуются, а он совсем их не боится, и когда увидит мужика, особливо старосту нашего Евстигнея, которого встречает чаще других, то закричит от радости, и, указывая на его бороду, кричит кис, кис и всем велит гладить его бороду и удивляется, что никто его только в этом случае не слушает. Тут он начинает привлекать к себе внимание старосты, станет делать перед ним все свои штуки и стрелять в него ппа! чтоб он пугался, и начнет почти у его ног в землю кланяться (молиться богу). Потому что его все за это хвалят, то он думает, что и староста станет хвалить его; а штука-то ведь в том, что при мне Евстигней стоит вытянувшись и не смеет поиграть с ребенком, который, не понимая причины его бесчувственности и думая, что он не примечен старостою, потому что сам не довольно любезен, всеми силами любезничает, хохочет, делает гримасы и проч., — умора на него смотреть».
Так выглядела семейная идиллия в середине июля 1835 года, в те самые дни, когда Пушкин (он жил тогда на Черной речке, на даче Миллера) ждал ответа на письмо к графу Бенкендорфу с просьбой о позволении удалиться на три-четыре года в деревню.
Впрочем, и здесь, в Рыскине, не хлебом единым сыты хозяева. В Петербург отправляются четыре тома «Adele et Theodore» для возвращения Плюшару: книгоиздатель является библиотекарем помещичьих усадеб. Дубельту напоминается, что «28 июня истекает билет Плюшару, надо снова абонироваться». Кстати, Анна Николаевна не только читательница, но и автор.
30 мая 1833 года. «Ты пишешь, что тебе пришлют для корректуры листы моего романа „Думаю я про себя“, — пожалуйста, поправляй осторожно, чтоб не исправить навыворот. Это перевод с английского, II том оригинальный, аглицкий, у Смирдина».
Через месяц с небольшим мы узнаем, что помещица дает советы и по издательской части: ее перевод вышел, но, видимо, худо расходится. «Надо просто делать, как делают другие: объявить самому в газетах на свой счет да самому и похвалить; по крайней мере, хоть объявлять почаще. Надо раздать и книгопродавцам; и на буксир потянуть Андрея Глазунова, нашего приятеля». Тут уже ясна надежда жены на возрастающее влияние супруга (последние строки отчеркнуты дубельтовским карандашом, то есть приняты к сведению для дела).
В литературном мире не один книготорговец Андрей Глазунов — приятель.
24 июля 1833 года. «Благодарю тебя, дружочек, за письма твои из Гатчины и Красного Села. Описание кадетского праздника, которое вы сочинили с Гречем, прекрасно; только мне не нравятся эти слова в конце: „Приидите и узрите!“»
Оказывается, и Дубельт попал в сочинители да еще выступал совместно с таким профессионалом, как Николай Греч!
С годами он все больше и чаще вникает в литературные дела, и в своем ведомстве — один из самых просвещенных.
«Многие упрямые русские, — записывает позже Дубельт в дневнике, — жалуются на просвещение и говорят: „Вот до чего доводит оно!“ Я с ними не согласен. Тут не просвещение виновато, а недостаток истинного просвещения… Граф Бенкендорф, граф Канкрин, граф Орлов, граф Киселев, граф Блудов, граф Адлерберг люди очень просвещенные, а разве просвещение сделало их худыми людьми?»
«Ложное просвещение» Дубельт не принимал ни за какие красоты и достоинства:
«Я ничего не читал прекраснее этой статьи. Статья безусловно прекрасна, но будет ли существенная польза, если ее напечатают?» — так аттестует он представленную ему на просмотр рукопись В. А. Жуковского о ранней русской истории — и заканчивает: «Сочинитель статьи останавливается и, описав темные времена быта России, не хочет говорить о ее светлом времени — жаль!»
Статья не пошла в печать, но при этом с Жуковским сохранились весьма добрые отношения: поэт в письмах называл Дубельта «дядюшкой», посвятил ему стихи.
С Пушкиным отношения были похуже. Первый документ, подписанный Дубельтом для сведения «Его Высокоблагородия камер-юнкера Пушкина», отражает ситуацию как будто вполне мирную, благодушную:
«Л. В. Дубельт — Пушкину 4 марта 1834 г. Петербург
УПРАВЛЕНИЕ ЖАНДАРМСКОГО КОРПУСА
Отделение 2. С.-Петербург Марта 4‐го дня 1834
№ 1064
Милостивый государь Александр Сергеевич!
Шеф жандармов, командующий императорскою главною квартирою г-н генерал-адъютант граф Бенкендорф, получив письмо Вашего высокоблагородия от 27 февраля, поручил мне вас уведомить, что он сообщил г-ну действительному тайному советнику Сперанскому о высочайшем соизволении, чтобы сочиненная вами история Пугачева напечатана была в одной из подведомственных ему типографий.
Исполняя сим приказание его сиятельства графа Александра Христофоровича, имею честь быть с отличным почтением и преданностию вашим, милостивый государь, покорнейшим слугою
Л. Дубельт».
На другой день Пушкин вежливо благодарит «милостивого государя Леонтия Васильевича» за сделанное уведомление.
Однако главные события во взаимоотношениях полковника жандармов и камер-юнкера не отражены в каких-либо письменных документах. В ту пору Дубельт еще не в том ранге, чтобы делать поэту официальные упреки и выговоры (для того — Бенкендорф и Мордвинов), но он именно в той должности, которая позволяет передавать благодарности и благодушно подсматривать, подслушивать.