реклама
Бургер менюБургер меню

Юлия Мадора – «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков (страница 39)

18

Критика слева по отношению к Пушкину шла не только из «сибирских руд». Высказывалась молодежь, преимущественно московская, отношения которой с великим поэтом (при его жизни и после гибели) представляются особенно важными.

Юная Москва

Герцен родился 25 марта 1812 года — в тот день, когда лицеист первого курса Илличевский записал о своем однокласснике Пушкине, что он, «живши между лучшими стихотворцами, приобрел много в поэзии знаний и вкуса» и что он (Илличевский) пишет с Пушкиным стихи «украдкою», так как лицеистам «запрещено сочинять»[113].

Пушкин в 1830‐х годах оставался для молодых москвичей важнейшей фигурой, но преимущественно автором вольных, дерзких, запрещенных стихов. Нового, «последекабрьского» поэта знали куда меньше; к тому же вызывали недоумение его стихи, обращенные к Николаю…

Отношения еще более обострились через четыре-пять лет.

Позже, в «Былом и думах» и «Колоколе», особенно в дни Польского восстания 1863–1864 годов, Герцен снова и снова возвращался к событиям 30‐х годов, и его воспоминания тем интереснее, что они принадлежат очевидцу, современнику, одному из тогдашних 19-летних.

В 1850 году («О развитии революционных идей в России»): «В России все те, кто читают, ненавидят власть; все те, кто любят ее, не читают вовсе или читают только французские пустячки. От Пушкина — величайшей славы России — одно время отвернулись за приветствие, обращенное им к Николаю после прекращения холеры, и за два политических стихотворения»[114].

В 1859 году (статья «Very dangerous!!!»): «Сам Пушкин испытал, что значит взять аккорд в похвалу Николаю. Литераторы наши скорее прощали дифирамбы бесчеловечному, казарменному деспоту, чем публика; у них совесть притупилась от изощрения эстетического неба»[115].

В 1869 году («Былое и думы»): «Негодование… которое некогда не пощадило Пушкина за одно или два стихотворения»[116].

Юной Москве содержание пушкинских стихов не понравилось. Эти молодые люди еще не очень хорошо знали, что надо делать, но имели довольно ясное мнение о том, чего делать не следует. Их не очень занимали важные тонкости, они не стремились вникать в то обстоятельство, что стихи Пушкина все же отличались от громких патриотических виршей какого-нибудь Рунича, что поэт призывал оказать «милость падшим», что в русско-польской вражде он хотел видеть «семейное дело» — спор славян между собой…

Если даже отнюдь не «красный» П. А. Вяземский был недоволен стихами 1831 года, можно представить, что говорилось в аудиториях Московского университета, какие колкости по адресу петербургских одописцев отпускали на своих сходках «девятнадцатилетние нахалы». «Университетская молодежь (по крайней мере в Москве) была за Польшу», — вспоминает Герцен 30 лет спустя[117]. Пусть Герцен преувеличивал и не вся молодежь была за Польшу, но дух такой в Москве был, и Пушкин, наезжая во вторую столицу, это отлично почувствовал.

В 1830–1831 годах молодость Пушкина кончилась. Немолодым прожил он еще семь лет. Молодые люди 1831 года к 1837‐му успели достаточно возмужать. И Пушкин и они едва знали друг друга, хотя им казалось, что знают, хотя у них имелись общие знакомые, и юноша Герцен захаживал к тем людям, откуда Пушкин только что выходил: Чаадаеву, Михаилу Орлову, «вельможе» — Николаю Юсупову…

Летом 1834 года, в то самое время, когда Пушкин негодовал из‐за вскрытия его семейных писем и пытался подать в отставку, — в это самое лето Герцена и его друзей арестовали, а затем разослали в Вятку, Пензу, на Кавказ. К удалению внутреннему прибавилось и удаление географическое. Пушкину и ссыльным уже не оставалось шансов коротко познакомиться.

В своих письмах, записях, статьях эти молодые люди Пушкина почти не вспоминали. По их мнению, поэт занимается не тем или не совсем тем, а впрочем, вообще «мало занимается», ибо мало печатается.

Белинский, один из несосланных молодых людей, отзывается, например, в 1835 году на новые сочинения Пушкина («Будрыс», «Гусар», «Подражания древним» и другие): «Их с удовольствием и даже с наслаждением прочтет семья, собравшись в скучный и длинный зимний вечер у камина; но от них не закипит кровь пылкого юноши, не засверкают очи его огнем восторга… осень, осень, холодная, дождливая осень после прекрасной, роскошной, благоуханной весны, словом,

…прозаические бредни, Фламандской школы пестрый вздор!

…Будь поставлено на заглавии этой книги имя г. Булгарина, и я бы был готов подумать: уж и в самом деле Фаддей Бенедиктович не гений ли? Но Пушкин — воля ваша, грустно и подумать»[118].

Белинский в середине 1830‐х годов полемизировал с Пушкиным по многим вопросам, не разделяя или не понимая важных идейных, издательских принципов поэта. В ту же пору из Вятки в Москву и обратно почта возит каждую неделю, а то и чаще письма ссыльного Александра Герцена и его невесты Натальи Захарьиной. Несколько писем отправлены в феврале и марте 1837 года, но о смерти Пушкина там ни слова! Так же как и в более поздних посланиях. Для нее это понятно: она живет как бы вне времени, заключенная в собственном чувстве. Но он, ее Александр, он вполне на земле и пишет не только о любви, но и о литературе: о Шиллере, даже Чаадаеве. И вот Пушкин умер, а Герцен — ни слова. Может быть, он считал, что поэт умер уже давно, а теперь убили только человека? Огарев, правда, отозвался из своей ссылки стихами «На смерть поэта», но в них преобладало чувство ненависти к погубителям: стихи не о поэтической судьбе, а о власти, о «руке Николая»…

Вот как смотрела на Пушкина юная Москва. Как же глядел на нее сам поэт?

Москва пушкинская

Любовь к Москве и спор с ней, притяжение и отталкивание; город, где Пушкин родился, но где жить не желает… Все многосложно связано с принятием и неприятием московской публикой великого поэта.

Молодые, дерзкие юноши «вокруг университета» и раздражают и привлекают Пушкина: в черновиках «Путешествия из Москвы в Петербург» написаны (и затем сняты) строки про «бездушного читателя французских газет, улыбающегося при вести о наших неудачах» (XI, 482). Это ответ на дошедший ропот Герцена и его единомышленников. Впрочем, о тех же молодых людях в той же пушкинской работе замечено: «Философия немецкая, которая нашла в Москве, может быть, слишком много молодых последователей, кажется, начинает уступать духу более практическому. Тем не менее влияние ее было благотворно: оно спасло нашу молодежь от холодного скептицизма французской философии и удалило ее от упоительных и вредных мечтаний, которые имели столь ужасное влияние на лучший цвет предшествовавшего поколения!» (XI, 448)

«Вредные мечтания», то есть декабризм: нам нелегко исчислить, насколько Пушкин маскировался для цензуры и насколько действительно писал то, что думал. Несмотря на краткость своих наездов во вторую столицу, поэт, как видно, успел заметить, услышать о молодых людях, увлеченных сегодня Шеллингом, завтра — Гегелем; подразумеваются кружки, общества — такие, как у Станкевича, Аксакова, Киреевских, вокруг Герцена, Огарева, Белинского.

Главная идея Пушкиным и на расстоянии схвачена верно — насчет читающей, мыслящей молодежи, которая ищет свой путь, обдумывая достигнутое мировой мыслью. Иное дело, что несколько лет спустя не без помощи этой самой «умиротворяющей» немецкой философии, при посредничестве Гегеля и Фейербаха немалая часть этих молодых людей далеко зайдет, приблизившись к новым «упоительным мечтаниям», то есть революционным идеям…

В. Белинский, еще не подозревающий о своих будущих статьях, посвященных пушкинскому творчеству, печатает строки, прямо или косвенно упрекающие Пушкина за удаление от прежних идеалов; а Пушкин, прочитав это, с помощью верного друга Нащокина изыскивает возможность привлечь молодого критика к «Современнику». Затея не реализовалась, но порыв поэта очень многозначителен…

Пока же обратимся к другим образам Москвы 1830‐х годов в восприятии Пушкина. Ю. М. Лотман считает, что «тройной эпиграф» о Москве в седьмой главе «Евгения Онегина» — это «изображение историко-символической роли Москвы для России, бытовая зарисовка Москвы как центра частной внеслужебной русской культуры XIX в. и очерк московской жизни как средоточия всех отрицательных сторон русской действительности»[119].

Подобные мотивы — на московских страницах «Путешествия из Москвы в Петербург». Во всем многосложном, ироничном пушкинском описании хорошо заметны две линии, нисходящая и восходящая.

Прежней Москве, грибоедовской, декабристской, Москве пушкинского детства, — «реквием»… Того города, того общества нет. «Невинные странности москвичей были признаком их независимости… Надменный Петербург издали смеялся и не вмешивался в затеи старушки Москвы. Но куда девалась эта шумная, праздная, беззаботная жизнь? Куда девались балы, пиры, чудаки и проказники — все исчезло… Горе от ума есть уже картина обветшалая, печальный анахронизм. Вы в Москве уже не найдете ни Фамусова, который всякому, ты знаешь, рад — и князю Петру Ильичу, и французу из Бордо, и Загорецкому, и Скалозубу, и Чацкому; ни Татьяны Юрьевны, которая

Балы дает нельзя богаче, От Рождества и до поста, А летом праздники на даче.

Хлестова в могиле; Репетилов в деревне. Бедная Москва!..» (XI, 246,247)