реклама
Бургер менюБургер меню

Юлия Мадора – «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков (страница 38)

18

Влияние уваровского курса широко выходило за пределы, прямо подведомственные Министерству народного просвещения. Новый курс способствовал выработке определенного официального взгляда на литератора, интеллигента, просветителя, мыслителя как на фигуру в той или иной степени опасную: это человек «второго сорта», чья задача сводится не к инициативе, а к исполнению (Герцен позже заметит, что Николаю нужны были вестовые, а не воины). Отсюда начиналась целая цепь практических действий, планов, идей, касавшихся и общих политических вопросов, и личного достоинства.

Что означала для Пушкина и его круга формула «православие, самодержавие и народность», очень хорошо видно по одной дискуссии, разгоревшейся несколько лет спустя. Спор зашел, в сущности, о том, кто выиграл войну 1812 года. Николай I куда больше, чем его брат Александр, поддерживал официальный культ Отечественной войны с точки зрения новой идеологической системы. Спор о главных героях войны возник в связи с пушкинским стихотворением «Полководец» и другими сочинениями (статья Ксенофонта Полевого о книге В. Скотта «Жизнь Наполеона Бонапарта»).

Пушкинский взгляд на 1812 год был высок, патриотичен и сложен, для царя и «официальной народности» слишком сложен. Обсуждая усилия миллионов и роль великих единиц, поэт говорил о таинственных механизмах судьбы, истории. Он понимал и огромный подвиг народа, и его слепоту; о Барклае будет сказано: «Народ, таинственно спасаемый тобою…»

Поэт подвергся за свои стихи нападению справа, его несправедливо заподозрили в недооценке роли Кутузова. Критики были уверены, что следовало больше сказать о царе.

Ортодоксально монархическая точка зрения на 1812 год перешла в новое время из прежнего царствования, когда вопрос о роли Александра I в победе над Наполеоном является достаточно щекотливым; русские успехи в Европе 1813 и 1814 годов (при непосредственном участии царя) были до 1825 года официально более желаемой темой, чем народная война 1812 года (с царем, сидящим в Петербурге!).

Для рьяных монархистов главнейший герой войны — царь, иначе и быть не может…

Казалось бы, сторонники этой версии могли рассчитывать на успех у Николая I. Однако на этом стихийно возникшем конкурсе «приз» достался… Булгарину. Его формула, между прочим, неплохо видна из текста «Северной пчелы» от 11 января 1837 года (за восемнадцать дней до кончины Пушкина): «Земные спасители России суть: император Александр Благословенный и верный ему народ русский. Кутузов и Барклай де Толли велики величием царя и русского народа; они первые сыны России, знаменитые полководцы, но — не спасители России! Россия спасла сама себя упованием на бога, верностью и доверенностью к своему царю».

Итак, войну выиграл союз царя и народа, полководцы же — исполнители воли этого союза… Булгарин высказался именно в том духе, который требовался, в духе официальной народности. За 15–20 лет до этого подобная позиция вряд ли была бы столь оценена наверху, как теперь…

Пушкину и его кругу в 1830‐х годах предлагался взгляд на Россию и народ в свете новейших уваровских и булгаринских понятий. Пушкин, конечно, отлично понимал относительность в ту пору таких понятий, как «народный поэт», «мнение народа»: эта стихия исследована им в «Борисе Годунове» и только что — в работах о Пугачеве.

«Народ безмолвствует», но в глубине этого безмолвия имеет мнение, нравственное убеждение, поняв которое только и можно уловить законы перехода от самой рабской покорности к самому неистовому бунту.

Любопытно, что примерно в это же время на другом конце России, в восточносибирской ссылке, другой прогрессивный мыслитель пришел к заключению, что «народ мыслит, несмотря на свое глубокое молчание. Доказательством, что он мыслит, служат миллионы, тратимые с целью подслушивать мнения, которые мешают ему выразить»[106].

Как влияло на народ существование литературы, общественной мысли?

Пушкин, издававший свои книги тиражами 1200, в лучшем случае 2400 экземпляров (за всю жизнь его произведения, включая и журнальные публикации, были напечатаны общим тиражом не более 100 тысяч экземпляров); поэт, твердо уверенный, что 9 из 10 жителей в столице и 99 из 100 жителей провинции никогда о нем не слыхали, как он расценивал это роковое противоречие между широчайшим смыслом и узким распространением своего слова?

В 1830‐х годах быть не народным означало расхождение с официальным курсом. Успехи Булгарина, Греча, Сенковского шли в унисон с правительственной официальной народностью, и «демократическая» литература булгаринского толка вроде бы начинала выполнять поставленную правительством задачу завоевания народа и просвещенного меньшинства в официальном духе.

Не раз уже отмечалось, что Пушкин понимал необходимость расширения сферы высокой словесности, для того мечтал о политической газете, начал выпускать «Современник». И в то же время решительно отказывался от быстрых, «верных» способов завоевания читателя. Вяземский восклицает: «Век Карамзина и Дмитриева сменяется веком Сенковского и Булгарина»[107]. Булгарин же, в свою очередь, ехидно заявляет: «Пусть уверяют, что пушкинский период кончился, что теперь настает новая эпоха. Это, может быть, справедливо в отношении к столицам; но в Саратовской губернии царствует и продолжается еще пушкинский период»[108].

Пушкин же идет к читателю своим путем — зачастую путем удаления от него. «Не зарастет народная тропа… долго буду тем любезен я народу…» — для того чтобы это осуществилось, нужно не к ним спуститься, а их до себя поднять, муза послушна не велению толпы, а «веленью божию».

В принципе, в «теории» было ясно, что Булгарин и что Пушкин, но в жизни — тяжко.

Мы взглянули, пусть бегло, на основную массу российских читателей и нашли, что великий писатель имел серьезные, горькие основания говорить о «глухой» толпе, «смехе толпы холодной».

Только одну численно небольшую, но исторически важнейшую часть российской публики наш обзор пока не затронул, ибо она заслуживает особого разбора: демократов, революционеров — вчерашних, сегодняшних, завтрашних; «стариков», главное свое дело совершивших, и молодежь, только поднимающуюся…

«Я помню, что когда я не умел еще читать, то знал уже на память некоторые стихи из 1‐й главы „Евгения Онегина“, так часто эту главу при мне читали. Лет тринадцати я мог уже без ошибки прочесть на память большинство мелких стихотворений, я знал, конечно, все напечатанное и многое, обращавшееся в рукописях. Мою страсть к Пушкину наследовали мои сыновья. У меня здесь есть внучка лет девяти, которая много знает из Пушкина не хуже меня — и даже иногда меня поправляет, если я ошибусь. Надеюсь, что и правнучки будут иметь такую же страсть к Пушкину».

Это отрывок из письма Евгения Ивановича Якушкина своему другу-пушкинисту и библиографу Петру Александровичу Ефремову от 20 февраля 1887 года[109]. Сын декабриста родился в 1826 году, когда отец, Иван Дмитриевич Якушкин, был уже в тюрьме; его назвали Евгением в честь другого декабриста — Оболенского, «…когда я не умел еще читать…» — это конец 1820‐х годов; отец на каторге, мальчика воспитывают мать и бабушка; частый гость и друг — П. Я. Чаадаев. «Лет тринадцати…» — это время после смерти Пушкина.

Затем Е. И. Якушкин оканчивает Московский университет, участвует в общественном движении 60‐х годов и много делает в ту пору для сохранения и публикации — в России и у Герцена в Лондоне — декабристских мемуаров, запретного, «потаенного» Пушкина. Евгений Якушкин фамилией, возрастом, политическими воззрениями был человеком декабристского круга и демократом 40‐х годов; его «страсть к Пушкину» разделили многие из старших — отец, Пущин, Волконский, Кюхельбекер…

Однако в 30‐х годах давнее их признание осложняется серьезной левой критикой.

Декабристы

Отношения декабристов и Пушкина в 30‐х годах XIX века рассматривались многократно. Свой взгляд автор данной работы развил в другом труде[110], поэтому здесь лишь кратко коснемся этой темы.

Период диалога поэта со ссыльными декабристами относится к 1826–1827 годам: тогда были написаны главные послания заточенным друзьям, появились их отклики.

Позже разговор замирает, очевидно, более всего из‐за неприятия декабристами опубликованных пушкинских «Стансов» и других его «знаков примирения» с властью. Незнание, непонимание, физическая невозможность, иногда и нежелание понять сложную позицию поэта — все это отражалось в некоторых сохранившихся «репликах» И. И. Горбачевского, Д. И. Завалишина, И. И. Пущина и других «государственных преступников». М. С. Лунин в своих потаенных трудах, создававшихся в 1836–1840 годах, совершенно не упоминает Пушкина. В одном из своих последних «наступательных» сочинений, «Общественном движении в России в нынешнее царствование» (1840), декабрист рассматривает 15-летнее правление Николая и делает заключение, конечно, несправедливое, но хорошо понятное в общем контексте лунинских идей: «За этот период не появилось ни одного сколько-нибудь значительного литературного или научного произведения. Поэзия повесила свою лиру на вавилонские ивы…»[111]

В декабристской критике возникают и отдельные односторонние суждения, легенды, порой сплетни; и тогда А. А. Бестужев восклицает (26 января 1833 года): «Я готов, право, схватить Пушкина за ворот, поднять его над толпой и сказать ему: стыдись! Тебе ли, как болонке, спать на солнышке перед окном, на пуховой подушке детского успеха? Тебе ли поклоняться золотому тельцу, слитому из женских серег и мужских перстней, — тельцу, которого зовут немцы Маммон, а мы, простаки, — свет?!»[112]