Юлия Лавряшина – Город надежды (страница 1)
Юлия Лавряшина
Город надежды
© Лавряшина Ю., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
Глава 1
Удастся ли мне объяснить вам? Достанет ли сил вытянуть из себя все жилы, чтобы сплести непростой узор своей любви? Оказалось ли это под силу хоть кому-нибудь из людей? Когда мы твердим, будто некие стихи или история переполнены болью, разве имеем хоть малейшее представление о том, что на самом деле творилось в душе у человека, их написавшего?
Слова разжижают чувство. Ты можешь кричать на весь свет, раздирая горло: «Мне больно! Мне так больно! Невыносимо!» Все равно отсвет в чужой душе окажется унизительно бледен… И тебе захочется стереть его, замазать белой, черной, любой краской, лишь бы спрятать от посторонних глаз жалкий отпечаток своей великой боли.
Может, я сделаю из этой рукописи бумажных голубей и пущу их по ветру… Моя любовь одолеет каких-нибудь два метра – туда, к нему! – и ткнется носом в пыльную обочину дороги. Чем дольше я буду писать, тем больше накопится пыли, ведь с наших улиц исчезают деревья. Маленькие города остаются за поворотом эпохи, как и маленькие люди вроде меня. Путь продолжают сильные и решительные, а мы незаметно умираем вместе с городком, который по своим меркам так же далек от старости, как и я. И тоже страдает молча, продолжая улыбаться утренними окнами, в которых никто не видит режущей взгляд мольбы: «Мне так больно! Помогите…»
Помогите же мне! Вы – для которых я писала песни. Вы – вторившие им с зачарованными лицами. Вы – упивавшиеся моей болью. Я дарила вам острую радость и светлые слезы. Но я не могу больше… Я сгорела в собственном огне, потому что никто не разделил его со мной. Впрочем, к чему вам было делать это? Самое пронзительное удовольствие люди получают, наблюдая, как сгорает душа художника. И мне этого не изменить…
Он тоже не захотел ничего менять. Главная трагедия человечества проста: желания людей не всегда совпадают. На слух это даже пошло – он не захотел меня. И потому я плету из собственных жил нечто, на чем впору повеситься, ведь каждый изгиб пропитан многовековой прочностью. Все истории на свете так стары, что должны были наскучить, но куда там! Каждому его собственная кажется свежей и сочащейся горячей болью, точно едва полученная рана. Моей уже год, а она дымится паром, как в первый день.
Впрочем, поначалу это была всего лишь ссадина, которой я и сама не придала значения. Легкая боль даже забавляет: «Надо же! Все еще чувствуется». Я и не сомневалась, что через пару дней ранка затянется и забудется.
Недели и месяцы сыпались крупинками соли и разъедали ее, разъедали до тех пор, пока она не поглотила мое тело целиком. Это не самое страшное. Зачем мне тело, если он его не захотел? Кому оно может понадобиться? Только не мне.
Он. Кто – он? Что – он? Бывает ли в действительности нечто уникальное в людях, которые сводят других с ума? Или это лишь особенность взгляда, на них обращенного? Человек, о котором идет речь, прожил на свете сорок с лишним лет до того момента, как я увидела его, и тысячи людей устремляли на него взгляд, но только к двоим он вернулся бумерангом, нацеленным в сердце, – ко мне и его жене.
Вот и все, правда? Загадка не стоила выеденного яйца: он женат, и ему это нравится. Он женился не по расчету и не по необходимости, а как только и мог человек, способный свести меня с ума, – по любви.
Его имя Илья, которое значит «мой бог», говорит больше, чем я могу объяснить другими словами. А в фамилии слышится великая обреченность – Романов. Вот вы и догадались! Хотя я еще не сказала главного: он – одно из самых ярких явлений авторской песни, которой пытаюсь заниматься и я. В наших кругах его называют «живой легендой».
Да ведь вы знаете это! Мы одного рода-племени и с юности вместе заслушивались его песнями. Я даже подбирала их на гитаре, дуя на стертые струнами пальцы. Собственная песня родилась у меня всего год назад. Я прочла ее в глазах Ильи. Вы помните его глаза?
Мои верные зрители, я – та, которую вы любите и к словам которой прислушиваетесь, – порождение Ильи Романова. Он существовал и до меня, а я родилась, как причудливое растение, отпочковавшееся от его песни. Какой? Этого я не помню. Я слышала и помнила наизусть множество их к тому времени, когда впервые увидела его. Не вживую. Он взглянул на меня с экрана телевизора, и я почувствовала себя обманутой. Разве этот упивающийся успехом человек может быть тем самым Ильей Романовым, от песен которого у меня разрывалось сердце?!
Я была разочарована и оскорблена. То, как он игриво поблескивал глазами, обращаясь к публике, сверкал улыбкой и плавно поводил руками, казалось мне отвратительным. Стоило закончиться песне, как в красивой линии его рта проступало таившееся в душе Ильи высокомерие. Потом я поняла: показная надменность была своего рода самозащитой от недоброго отношения. Илья стремился опередить еще ни разу не родившийся в зале свист и всем видом дать понять, что ему глубоко наплевать на наше к нему отношение.
Но в тот день я еще не догадалась об этом, и потому Илья Романов показался мне вполне счастливым и довольным жизнью человеком. А в его песнях звенело одиночество ребенка, которого никто не понимает и не любит.
«Он обманывает меня!» – Я плакала, оттолкнув гитару, а он вдруг взял свою и опять посмотрел с экрана прямо на меня. Этот взгляд был мимолетным, едва уловимым, может быть, никто и не заметил его, кроме меня. Но я захлебнулась его выдержанной годами горечью. Я увидела глаза того самого человека, который проступал в моем воображении из песен. И стало ясно, что обманывал-то он, пытаясь выглядеть благополучным и счастливым.
Не верьте тому, будто маленькая ложь непременно перерастает в большую. Мое несчастье как раз и заключается в его невозможности солгать в главном. Ему легче остановить свое сердце, чем позволить ему издать неверный звук.
Я опять говорю не то, что думаю на самом деле… В природе не бывает неверных звуков. Они могут оказаться негармоничны по отношению друг к другу, но каждый в отдельности имеет право на существование. Как и любой человек.
Даже самая отвратительная личность создается окружением. Если бы Адольф Гитлер вырос в оазисе среди пустыни и со дня рождения не видел бы ни одного человека, из него не получился бы убийца мирового масштаба. Ненависть не бывает беспредметна. В самом зародыше она уже вектор, ее острие нацелено на кого-то… Акушерку? Изготовителя молочных смесей? Мать, не дающую грудь, потому что ее форма важнее, чем естественный голод новорожденного существа? Мало кому удастся вспомнить, в какой момент лопнула почка, содержавшая росток ненависти…
Так же размыта, поглощена бесконечностью и точка отсчета любви. Я купалась в этом чувстве с младенчества. Видимо, в нем я в конце концов и утону, так и не взобравшись на неприступную вершину, которая зовется Ильей Романовым. В детстве волны любви были теплыми, это сейчас от них порой сводит ноги, и тогда я начинаю кричать, захлебываясь болью и страхом: «Помогите мне! Помогите… Вы, говорившие, что любите меня…»
Мне повезло с детством, тогда не было пасмурных дней. По крайней мере, я их не помню. Белые створчатые двери нашей с сестрой детской сияли ледяными зеркалами, а, распахиваясь, не больно слепили глаза острыми вспышками. Белый был единственно возможным цветом, в котором наши с Мариной родители, врачи, могли существовать естественно. Мама и одевалась чаще всего в белое, и рассыпала по плечам снежные пряди. Даже демисезонные пальто покупались только светлыми, менялся лишь фасон. По нашему грязному городку, где брызги из-под колес разлетались огромными бурыми веерами, мама несла себя как вызов унынию, ставшему будничным для всех, кроме нее.
И кроме отца, конечно. Он не ходил в белом вне больничных стен, но отец сам был протест, вызов, призыв. По утрам именно он распахивал двери в нашу комнату и кричал молодым зычным голосом: «Вставайте, девицы! Читайте классику!» И мы читали. Марину чтение так увлекло, что она сделала это занятием всей жизни. Теперь она работает в отделе прозы одного из крупных московских журналов. А я стала писать сама…
Переродились бы мои стихи в песни, если бы Илья не взглянул на меня с экрана? Знаю, этого не произошло бы. Он произвел меня из своей плоти, как первый мужчина первую женщину. И моя любовь к нему неотделима от его существа. Она была таковой даже до того, как он впервые обнял меня.
В моем чувстве никогда не было ничего платонического, ведь, если наши тела соединялись в воображении хотя бы одного из нас, это уже плотская любовь. Хотя бы одного… А нас двое.
Все мое существо заполнено им настолько, что кажется, будто у меня, как у знаменитого удава из детской книжки, есть только одна мысль и я ее думаю. И знаю: в этот самый момент он, может быть, лежит в постели, и уже знакомое мне тело содрогается от радости. Или от ее предвкушения. Или он отдыхает, удовлетворенный и уставший. В моем воображении Илья вообще не вылезает из постели, ведь эти сцены – однообразные, как экранная эротика, но в чем-то всегда новые – и ранят меня больнее всего. Только что рожденный моей фантазией его нетерпеливый жест… Треск ткани… Незнакомо искаженный страстью рот…