Юлия Борисова – Не клянись – пей (страница 1)
Юлия Борисова
Не клянись – пей
Глава I – Там, где я склонила голову
Теперь я могу признаться: я осталась намеренно. Осталась, чтобы увидеть, как истончается моя воля. Мне следовало уйти раньше, когда ещё можно было притвориться, будто ничего не чувствую. Будто его молчание не поселилось в моей груди, не расползлось по ней, не заполнило собой щели между мыслями. Когда его глаза были всего лишь глазами, а не гибельным омутом, влекущим с той же настойчивостью, с какой мёртвых тянет к земле. Когда его голос ещё не звучал во мне даже в одиночестве. Когда его имя ничего не значило. Когда вино не было кровью, а кровь – вином.
Порой мой мысли возвращаются к тому вечеру. Он говорил долго – куда дольше обычного.
– Хотя… я соглашусь. После того, как прожил век за веком, начинаешь видеть, сколь жизнь поверхностна.
Его голос тогда звучал иначе. Не потому, что изменился тембр – нет. В нём появилось нечто едва уловимое. Будто он, вопреки себе, допустил откровенность. Или, быть может, выдал усталость – ту, что не касается тела.
– Много драмы, страсти, смятения чувств, – произнёс он негромко, слегка склонив голову. В его голосе не было ни усмешки, ни жалобы – только лёгкое сожаление. – Но всегда есть некая лёгкость, хрупкость, которая превращает всё в фейерверк.
Я помню, как его тонкие, бледные пальцы держали бокал небрежно, с каким-то изнурённым изяществом. Он вёл ими по стеклу – от узкого основания к широкому горлышку, медленно, почти дразняще. Как тот, кто знает: это прикосновение запомнится – как последнее. Бордовая жидкость внутри покорно колыхалась в такт его движениям. Я не знала, что кружит голову сильнее: этот жест или его голос.
Он сидел на софе, окружённый ворохом бархатных подушек. Его пальцы неторопливо перебирали мои волосы – небрежно, будто по привычке, не осознавая жеста. Как будто всё это имело значение когда-то, но теперь осталось лишь пустой формой. Не про нас. Не здесь.
Я устроилась на полу у его ног, прижавшись щекой к его коленям. Под ладонями – холодная, плотная ткань его брюк, гладкая, с едва уловимой фактурой. Я водила по ней пальцами почти бессознательно, будто ища позволения остаться. И в опреки всему, это казалось мне самым уютным на свете. Хотелось просто уснуть здесь, в этом мгновении, не задаваясь вопросами. Погрузиться в вечность.
– Как будто то же самое происходит с тобой снова и снова, – тихо сказал он, не глядя на меня. – Только с незначительными изменениями. Но всегда одинаково глупое. И бесцельное.
Мне было трудно подобрать слова. Всё, о чём он говорил, отзывалось во мне, как будто он зачитывал мои собственные мысли, которые я ещё не успела осознать. Будто мы и правда мчались в карете с бешеной скоростью по замкнутой дороге, и не было никакой возможности остановить этот бег. И единственное, что оставалось – это держаться крепче за ручки, до синяков на ладонях, до красных пальцев… и лишь надеяться, что рано или поздно колёса сорвутся в кювет. Но каждый новый виток оказывался лишь стремительнее и опаснее предыдущего.
Он откинулся на сливовые подушки и прикрыл глаза. И впервые в его лице проступило нечто иное – не просто усталость плоти, но тягучее истощение, впившееся в самые кости. Усталость души. Он медленно перевернул бокал вверх дном, позволяя последним каплям стекать в рот. Когда он запрокинул голову, я смотрела на его горло, на изящную гортань, на тонкую линию шеи – как будто заранее знала, что однажды буду жалеть о том, что не позволила себе прикоснуться.
И вдруг он открыл глаза. Его взгляд впился в меня с такой безмолвной сосредоточенностью, что я не смогла пошевелиться. Секунда, другая – он лишь смотрел. Молча. Пронзительно. Я знала: мне стоит что-то сказать. Но слова не шли – он был слишком близко. Слишком усталый. Слишком прекрасный.
Он легко кивнул в сторону моего почти полного бокала, стоявшего рядом.
– Может, поделишься? – в его голосе скользнуло что-то непривычное. Капризное.
Словно ребёнок выпрашивает сладость, а не бессмертный аристократ – свою долю вина. Непринуждённое заигрывание с тем, что и так ему принадлежало.
У меня не было причин отказывать. Я протянула ему бокал, позволив кончикам наших пальцев легонько соприкоснуться – почти случайно. Он взял его из моих рук, чуть наклонил голову, чтобы сделать глоток. Я не могла отвести взгляд от изгиба его тонкой шеи и нежных ключиц, чуть видневшихся из-под распахнутого воротника чёрной атласной сорочки.
На миг воздух между нами загустел до такой степени, что его можно было разрезать. Мы сидели слишком тихо. Слишком близко.
Мои пальцы дрогнули, когда я протянула руку, чтобы заправить за ухо упавшую прядь его волос. Они казались ещё темнее на фоне его нежно-бледного лица.
Я подумала: как же сложно не быть эгоистом, когда все желания исполнимы в один миг. И даже если мир полон интересных людей – трудно не быть самовлюблённым, когда знаешь, какое внимание приковывают твои собственные черты. Я не могла его судить.
– А я не хочу делиться. Ни с кем, – выдохнул он.
Его рука дрогнула, и бокал, наполовину наполненный вином, упал на пол, разлив жидкость по чёрному мрамору.
Невольно подумалось – не сделано ли это нарочно. Всё выглядело слишком искусно, чтобы быть результатом простой случайности.
– Твоя вина, – безмятежно констатировал он.
Он не шелохнулся. Лишь смотрел – пристально, выжидающе. И вдруг я поняла: он ждал моей реакции, но какой? Протеста, покорности, покаяния, крови? Раздражение от его слов растеклось внутри так же стремительно, как и красные разводы на полу. Откуда только успело появиться столько вина.
Глава II – Живой среди мертвецов
Я тоже носила маски. Некоторые – с детства: в голосе и манерах, в осанке. Другие – позже, по случаю, под ожидания, Я знала, каким взглядом оттолкнуть, каким словом убедить, что я здесь, даже если мыслями давно ушла прочь. Сменять маски стало привычкой, как по утрам затягивать корсет. Но кое что приросло ко мне намертво. Отражение в зеркале: с глазами, будто всё уже случилось, и ничего больше не будет, с вымученной улыбкой. Тогда – на том балу – я ещё носила её. Неподвижную, утомительную, такую безупречную, что хотелось выть. Тошнотворную.
День ничем не выделялся, но я устала ещё до того, как переступила порог поместья. Здесь моё имя звучало всё так же почтительно: леди Лилит Хейвуд. Последняя из вырождающегося рода, пережившего эпидемии, войны и тишину бесчисленных траурных залов. Я унаследовала лицо матери – строгое, с печатью глубокой тоски, – и молчание отца, что проросло во мне глубже любой привычки. Хейвуды славились непоколебимой честностью, строгостью нравов и пугающей отстранённостью. В нашем доме не было скандалов, не рождалось страстей – лишь ледяное достоинство, выведенное в заповедь. То, что другие называли благородством, для меня всегда было восковой маской. Бессмысленной. Навязанной.
Камердинер, как всегда, появился бесшумно. Его взгляд задержался на моём лице чуть дольше, чем следовало. Я не ответила. Между нами было молчаливое соглашение: он знал, когда молчать. И потому – был своим. Бледный, безмолвный, он подал мне перчатки. Я приняла их с той медленной, почти театральной грацией, что рождается из усталости – от самой себя. Я тянула время – вымученно, с досадой, не желая выходить в зал. Бордовый шёлк, обрамлённый чёрным кружевом, ласково скользнул по пальцам. Перчатки были вызывающе красивыми – с той изысканной дерзостью, что позволена лишь женщине, уверенной в себе. Или той, что отчаянно играет такую.
Под аккомпанемент мимолётных, холодных взглядов я шагнула в зал. Я видела, как мужчины смотрели – с балконов, из полутени, с усталой пытливостью. Я знала, что говорили за спиной: моя красота – как у застывшего портрета. Написанного с покойницы. Слишком точная, слишком отстранённая – будто живое напоминание о том, чего уже не существует. Мужчины смотрели, но не приближались. Не потому что не хотели, а потому что чувствовали: с этой женщиной нельзя говорить обычными словами.
Иногда, на полуспиртном шёпоте, кто-то произносил:
– У неё взгляд, будто она что-то знает.
И я действительно знала. Одиночество – это не выбор. Это судьба. Именно это знание делало моё одиночество невыносимым и неотвратимым. Вокруг же жизнь продолжалась – тусклая и фальшивая.
Зал жил своей умирающей мизансценой: воздух был густ от ароматов пудры, табака и вина. Звенел смех – звонкий, нарочито живой, отрепетированный. И любезности, заученные до механической точности. В центре – маскарад, самодовольные реплики, оживление. Но в углах, в полутени портьер, между вееров и тяжёлых ожерелий, звучало нечто иное: вязкий, почти непристойный шёпот. Там жили сплетни и желания, о которых не говорили вслух, но которые все понимали.
– Говорят, он вернулся, – прошептал кто-то, почти касаясь чужого уха.
– Кто?
– Лорд Орион.
Имя отозвалось внутри, как запретное пророчество, как соблазнительное обещание перемен, как томное предчувствие, от которого невозможно отмахнуться. Лорд Орион. Раз – и наступила тишина: тяжёлая, бархатная, сдерживаемая. Это имя.. Имя, звучащее как грех.
Он исчез с приёмов более десяти лет назад. Говорили – скандал. Говорили – болезнь. Говорили… кровь. Он принадлежал к тем, кого не называли вслух, но чьё присутствие ощущалось даже в их отсутствии.