реклама
Бургер менюБургер меню

Юлий Файбышенко – В тот главный миг (страница 10)

18

Кто-то ткнул его сапогом. Над ним стоял Васька.

— Чо? — спросил он, поднимаясь и откидывая с лица сетку.

— Пошли, ребята обсуждают, что теперь делать.

Хорь предлагал.

— Порхова повернуть? Да его убьешь — не стронешь.

— Отобрать оружие и самим повести! — быстро сказал Шалашников, заглядывая в глаза Хоря. Тот одобрительно кивнул головой и оглядел остальных.

— Это как повернуть? — спросил Колесников. — А как же работа? Мы же подрядились работать?

— А денежки, чо ж? Тю-тю? — поддержал его Чалдон. — Мы вертаемся, а начальник напишет, что мы работу сорвали. Это нам кукиш в карман, да еще и срок дадут. За бунт. Нету, брат, однако, дураков.

— С Порховым связываться — зряшнее дело, — загудел Алеха, — человек он сурьезный. Если дружно работать — он и заплатит, не обидит.

— Мы, товарищи, тут государственное дело делаем, — снова вступил в разговор Колесников. — Золото ищем. Вы знаете, что такое золото сейчас. И, видимо, Порхов, как человек умный и опытный, знает, что делает, раз нас ведет в такую трудную экспедицию. Я считаю: надо с ним поговорить, и только. А главное, работать, как положено, и выполнять все его задания. Тогда выберемся.

Соловово криво усмехнулся, но ничего не сказал.

— Значит, к начальству на поклон? — спросил Хорь.

— Почему на поклон? — ответил Колесников. — Просто поговорить с ним надо. Если среди тайги перегрыземся — добра не будет.

— Точно, — сказал Чалдон, — это я одобряю. Он сам себе не враг… Зачем ему тут зимовать.

— И толковать тут неча, — сказал Алеха. — Порхов знает, что делает. Я его не первый год рядом вижу. С головой мужик.

Четверка переглянулась, и Хорь встал. За ним все остальные.

— Дело ваше, мужики, — сказал он с усмешкой. — Мы, как все.

Народ начал расходиться от костра, и Федор снова улегся под сосной. Ему захотелось поговорить с богом. Он молился про себя. Молился жарко. Просил не оставить его бабу и мальцов, просил у бога и снисхождения к себе, грешному, рассказывал о грехах своих за день. Помолившись, он спокойно заснул. Его разбудили чьи-то голоса. Говорили шепотом, но Федор узнал брата завхоза Пашку и Хоря.

— Не могу я, — зудел один, — брательник все же. А как застукает?

— Два раза повторять не буду, — перебил второй, — ты меня, Колпак, знаешь. Сегодня же ночью!

— Да не могу я… ей-богу!

— Жизнь свою не ценишь, Колпак, в копейку ее не ценишь.

— Брось ты, Хорь. Каку таку жись… Чо молотишь?

— Смотри, Колпак, не принесешь сегодня — завтра за тебя гроша ломаного не поставлю. Все понял?

— Попробовать попробую, а как выйдет — не знаю.

— И я попробую Лепехину сказать, чтоб целым ты остался…

— Да не грозись ты!..

— Я не грожусь. Вступаешь в дело, берем в долю, слягавишь — перо в бок. Закон…

Опять помолчали. Потом подрагивающий голос Пашки сказал:

— Да ладно. Сделаю. Но и ты гляди.

— Как сказал. Все будет. Марафет и прочее. Бери ее, чтоб с орешками. Так-то на что она нам?

Они еще пошептались, потом от сосны отделилась тень и пошла к костру. Через минуту Пашка уже сидел там среди других, бессмысленно глядя в огонь. Хорь исчез.

«Темные мужики, — подумал Федор, — опасные… Может, пойти Порхову сказать, что они Пашку на какое-то дело подбивают. Но на какое? Погожу, пока яснее станет…»

КОРНИЛЫЧ

Завхоз вошел в провиантскую палатку и присел у входа на ящик с динамитными патронами. Отсюда был хорошо слышен разговор. «Где четверо-то эти? — подумал Корнилыч. — Чего опять замышляют, шаромыги?»

Кто-то прошуршал у входа, откинулся полог, и перед завхозом присел на корточки Санька.

— Поговорить я, Корнилыч, насчет рации. Когда лиственница рухнула, ее ведь подрубил кто-то.

— Как так? Ты, паря, однако, в своем уме?

— Вот ей богу! Честное комсомольское. Я потом все вспоминал, вспоминал… Вроде слышал я, как рубят рядом-то. Лиственница вершиной повалилась. Там ветки… Они короб раздавить не могли. Дерево его просто прижало. Но лампы не должны были повредиться. Это поработал кто-то…

— Сам видал, али так? Додумал потом?

— Месяц об этом думаю, Корнилыч. Хоть я сразу побежал народ созывать, но помню, что не могла лиственница корпус раздавить, ветки же ствол держали… И еще, слышал я вроде шаги в тот раз… Вокруг палатки…

— Как в кино, — улыбнулся Корнилыч.

Санька махнул рукой и прянул в темноту. После разговора с радистом на сердце у Корнилыча стало еще тяжелее. В партии творилось что-то непонятное, и он за это в ответе. Поговорить с Порховым завхоз не решался. Была у него перед начальником вина, а не такой Порхов человек, чтобы забыть о ней, когда узнает.

Ничего не боялся Корнилыч в этой жизни, все мог перенести, одного не терпел — унижения. Был он человеком с самолюбием, но мало кто об этом догадывался. В армии лейтенант приставил его на первых порах к кухне. Таежник Корнилыч по следу умел читать на снегу и на земле, а его сделали кашеваром, но он старался кормить солдат получше. А когда начались бои, стал одним из лучших разведчиков. Но все же и тогда его, бывало, унижали. Смеялись над его ростом или манерой говорить. А он улыбался. Улыбка была его щитом и его страховкой, он улыбался, когда его хвалили и когда ругали. Он улыбался, когда был прав и когда виноват. Со временем его перестали трогать, потому что этот всегда спокойный, улыбчивый человек, казалось, был непробиваем.

Не улыбался он, лишь оставаясь один и думая о Пашке, о непутевом своем братухе, который так вляпался в дерьмо, что неизвестно было, когда из него выберется и выберется ли вообще. Но сейчас о брате думать не хотелось, потому что у костра заговорили про войну, а слушать про нее Корнилыч очень любил. Колесников сидел рядом с Седым прямо напротив палатки, и высвеченные огнем их лица были отчетливо видны Корнилычу. Колесников щурил глаза, вспоминал фронт, Седой сидел прямо, молча, и было что-то в самом выражении этого красивого, но безмерно утомленного лица, с кругами синяков под глазами, что заставило Корнилыча прийти к странному выводу: а не жилец, Седой-то. Какая-то жила в нем порвана.

Когда от костра стали расходиться, у входа в палатку появился брат.

— Чо, не спишь, Паш? — спросил Корнилыч, выкладывая продукты на завтра.

— Братуха, помоги!

Корнилыч поднял голову:

— Обидел кто, чо ли?

— Братуха, — со стоном донеслось из угла. — Добудь ты мне отравы моей… надо уколоться. Помираю, пра слово.

— Пашк, — сказал Корнилыч, обнимая судорожно напряженное тело брата. — Очнись!

Пашка обмяк.

— Братуха, — пробормотал он, — попроси у Альбины… Из аптечки.

Корнилыч сидел в темноте усталый, безмерно одинокий.

— Пашка, — сказал он, — мать умирала, помнишь, о чем просила? Человеком просила стать! А ты?

Опять судьба лупешила Корнилыча, как хотела. Чтоб он пошел за морфием к Альбине, да никогда!

— Не пойдешь? — спросил глухой и злобный голос Пашки, — Не пойдешь, да?

— За ядом этим не пойду, — твердо сказал Корнилыч. — И точка. Спать готовься.

— Ладно, — сказал в темноте Пашка. — Хрен с ним, с лекарством, ты мне завтра свою «дуру» не дашь? Я б с утра кедровок пострелял. Мужики жалуются — свежатины мало.

— Работать надо, а не по тайге шататься, — ответил Корнилыч, Он думал о том, как глубоко угнездилось в братишке безделье: о работе вообще не говорит. — Нельзя мне тебе ружо-то давать, — пояснил он. — Порхов это мне настрого заказал.

— Что-то больно полюбил ты начальство, братуха, — засмеялся Пашка, — ай много платют за это?

Корнилыч промолчал. Пашка в темноте чиркнул спичкой, поднес огонек к труту, тот задымился. Огонь высветил подвешенный на гвозде карабин. Глядя на него, Пашка спросил:

— А патронов хватит? Как без жратвы тут останемся — перво дело патроны.

— Два ящика, — ответил Корнилыч. — Хватит. А чего ты такой заботливый стал? Иди лучше спать.