Юлий Дунский – Жили-были старик со старухой (страница 20)
Старуха села к нему на кровать. Слезинка поползла по ее щеке и запуталась в морщинах.
— Выдумал не знай чего... Мы с тобой как два крылышка были. Всегда вместе, всегда в лад.
— Нет... Крепко обижал... Но я тебя любил.
Он вспомнил что-то и слабо улыбнулся этому воспоминанию.
— Когда же мы с тобой повенчались? В июле?
— В августе. Уже рябина краснела.
— Правда, в августе... Пятнадцатого года... Ах, как время быстро пролетело.
— Ты очень красивый был.
— Красивый... хоть на огород ставь. Вот ты была правда хороша. Настоящая русская красавица... Крылышко мое...
Григорий Иванович устал держать глаза открытыми. Веки его опустились, пальцы несильно сжали руку старухи.
— Наташенька, помнишь, мы спорили?.. Прав-то я оказался. Первый умру.
Старуха не стала его утешать. Разговор этот был важный, может быть, последний, и отвечать следовало по-настоящему.
— Много ли я тебя переживу?.. Две головешки вместе долго чадят, а разними — сразу погаснут...
Володя шел по обезлюдевшей ночной улице. И вдруг остановился. Руки его сжались в кулаки, весь он напружинился: почувствовал приближение одной из тех минут — желанных и страшных, — когда он мог говорить и знал, что его услышат.
Подняв лицо к черному небу, он зашептал:
— Господи, исцели его... Исцели!.. Я у тебя никогда ничего не просил, хоть и страдал много. И сейчас не для себя прошу!.. И не для него. Для тебя, господи... Это великая душа, пускай же она к тебе прилепится! Спаси его — тогда он уверует!.. Спаси!
Григорий Иванович лежал на спине неподвижно. Сидя на табуретке, старуха печально и внимательно смотрела на него. Внезапно голова больного дернулась от подушки, и он сказал быстро и испуганно:
— Умер... Умер я уже...
Его пальцы задвигались, лицо на одно мгновение уродливо исказилось, но когда голова Григория Ивановича снова упала на подушку, черты его уже успели разгладиться. Глаза закрылись. На лице старика появилось выражение спокойного достоинства, которого ему всегда не хватало при жизни и без которого он прекрасно обходился...
К стене сарайчика прислонились четыре венка. Это были мужественные северные венки — не из цветов, а из еловых веток.
Опустившись на колено, Валентин — небритый, потерянный — поправлял банты из черных и красных лент. Старуха стояла рядом. Ее лицо было спокойно, но вся она как-то сжалась, словно высохла.
Ни она, ни Валентин не слышали, как открылась калитка, как вошли во двор двое мужчин, две женщины и мальчик лет девяти.
— Мама! — сказал один из мужчин. — Это мы.
Старуха обернулась.
— Вот хорошо. Здравствуй, Миша... Здравствуй, Максим. — Она поклонилась женщинам. — Здравствуйте.
Больше никто не сказал ни слова. Только одна из жен — та, которая была поглупей, — стала тихонько всхлипывать. Муж поглядел на нее, и она умолкла.
Валентин поднялся с земли.
— Мама! Ведите их в дом... Я тут сам доделаю.
Старухины сыновья удивленно поглядели на него: их покоробило слово «мама». Но Валентин встретил их взгляд с угрюмым вызовом.
— Слышите, мама?
— Это Валя, — объяснила старуха. Мужчины обменялись рукопожатиями.
Старуха взяла мальчика за руку, и все пошли в дом.
Ирочка сидела в своей кроватке. Дверь ее комнаты приоткрылась. Видно было, как мимо этой двери проходят один за другим приезжие. Это они направлялись к столу, на котором лежал покойник, — попрощаться.
Потом все пришли знакомиться с Ирочкой. Один за другим родственники подходили к кроватке и целовали девочку. Мальчик тоже, встав на цыпочки, поцеловал.
Старухины сыновья были рослые, широкие в кости, оба были дорого и хорошо одеты, а все же напоминали чем-то своего сухонького, всегда растрепанного отца.
— Отличная племянница, — сказал старший, Миша. Мальчик спросил:
— А мне она тоже племянница?
Мать — та, которая всхлипывала на дворе, — испуганно дернула его за рукав.
— Нет... Тебе она сестричка, — сказала старуха и присела на диван. Тогда сыновья тоже сели, придвинув себе стулья.
Оба сцепили на затылке пальцы и развели локти в стороны — точь-в-точь как любил сидеть старик. И старуха вдруг заплакала впервые за эти дни.
Если смотреть на поселок Угольный с какой-нибудь высокой точки — скажем, с копра или с вершины терриконика, — видны все его дома и две дороги, уходящие по тундре к горизонту. Одна ведет к Ужме, другая на шахту и дальше к реке Кось-ю.
По этой дороге месяц назад шел старик, направляясь на ветстанцию. А теперь по ней двигалась похоронная процессия.
Вровень с ней по обочинам дороги непривычно медленно скользили оленьи упряжки — видимо, оленеводы в колхозе тоже узнали о смерти старика и приехали проводить его.
Грузовик, который вез гроб, казался сверху совсем маленьким. Слабо доносилась музыка.
Когда процессия поравнялась с шахтой, загудел паровоз на аварийном складе (кто-то попросил машиниста), и черные фигурки, сновавшие по шахтной поверхности, побежали все в одну сторону — к дороге. Свободные от смены шахтеры присоединились к толпе провожающих, и процессия сразу выросла втрое. Она направлялась к кварталу 24. Теперь там никто не играл в футбол. На белом огороженном штакетником пустыре чернел маленький прямоугольник — свежевырытая могила. Первая на этом кладбище.
На кухонном столе возвышались накрытые полотенцем стопки блинов, стояли тарелки с колбасой, сыром, рыбой. На полу выстроились бутылки. Даже подоконник и табуретки были заставлены мисками с холодцом и винегретом.
Старуха вынула из духовки пирог и придирчиво оглядывала его. Дверь за ее спиной открылась. Вошла Галя.
— Я пришла просить прощения, — громко и быстро сказала она, глядя в лицо старухе. — Вы меня видели на похоронах?
— Нет.
— Я шла... В сторонке...
Галин голос дрожал и прерывался.
— Я про вас выдумывала всякие низости... Потому что я сама, наверно, низкий человек!..
— Ну, зачем на себя клепать? — вздохнула старуха. — Ты еще молодая — людей не знаешь и себя не знаешь... Раздевайся, помогай-ка мне.
— Значит, вы меня простили?.. Спасибо, — сказала Галя, стараясь не расплакаться. — Но на поминки я не останусь... Не сердитесь... Умер такой человек, а они придут, будут есть, пить, смеяться... Они еще песни станут петь!
Если бы старуха, подобно своему мужу, любила философствовать, она объяснила бы девушке, что та неправа, что есть свой жестокий, но справедливый смысл в этом обычае, которым жизнь утверждает себя над смертью. Но она сказала только:
— Вот опять ты в сторонке!.. Что же плохого в поминках? Сама увидишь, сколько много людей придет. Для худого дела столько не соберется.
На поминках старика пили, ели, шумели — держались так, как держался бы сам старик на чужих поминках.
За столом рядом со старухой сидели сыновья, дальше — молодежь с шахты, еще дальше — очкастый ветфельдшер и с ним светловолосый застенчивый коми, оленевод. В самом конце, уставившись в неначатую тарелку, томилась Галя.
Валентин сидел на другом краю стола. Рядом с ним поместился седой мужчина.
— Это кто? — поинтересовался какой-то шахтер.
Сосед ответил:
— Профессор Гордон. Приехал лечить, а поспел на похороны.
Профессор был картинный. В Москве таких уже нет, а на периферии еще попадаются: с эспаньолкой, в граненых золотых очках. Перед ним стоял коньяк «КВ» — даже на поминках есть своя иерархия. Он налил себе рюмочку и спросил у Валентина:
— А вы что же?
— Не пью.