Юлиус Фучик – Вечный день (страница 49)
Отобрал у него хозяин свирель и несколько раз ночью просыпался, все думал — из чего она? Утром осмотрел ее хорошенько и догадался: из кровати, из трубки от кровати. У трактирщика была особая комната для постояльцев получше, а в этой комнате — пружинная кровать, украшенная медными трубками и шариками. На этой кровати однажды ночевал, когда еще был владыкой, сам патриарх Гавриил, которого теперь немцы таскают по тюрьмам и тиранят. И вот с этой-то кровати парень упер трубку для свирели. Какую кровать загубил!
«Нет, брат, шалишь! — подумал хозяин. — Ты у меня трубку, а я у тебя из жалованья вычту, потому как и мне ничего с неба не падает, а убыток должен возмещаться — это любой закон подтвердит». Но этот негодяй и вредитель отрекается: не от кровати и не от кровати! И трактирщик хранит свирель как доказательство — сейчас он ее принесет, и ее и кое-что другое, и тогда уже ему не отвертеться.
Хозяин в самом деле выбежал из комнаты, а парень поглядел ему вслед и рассмеялся, не показывая зубов, — с издевкой над хозяином и загадочно — по поводу того, что должно быть хозяином принесено. А тот принес в одной руке свирель, а в другой узенькую лучковую пилу — лобзик.
Свирель первым делом взял в свои руки пулеметчик. Он осмотрел ее, попробовал звук, взвесил ее на ладони и снова попробовал звук. Партизаны, сгрудившись вокруг него, тоже принялись ее разглядывать и оценивать. А сам мастер в это время полоскал чашки и делал вид, что он ни при чем, но из-под этой маски проглядывало любопытство и нетерпение услышать, что люди скажут о его умении, и казалось — если его похвалят, он не замедлит признаться, из чего сделал свирель.
— Все как полагается, — заключил Органист.
— Как полагается, но из кровати, — дополнил хозяин. Надо сказать, что при всем своем негодовании он не мог не восхищаться мастерством парня и даже в какой-то мере гордился им.
— А это, знаете, что это такое? — спросил он, показывая пилу.
Как выяснилось, то была не только пила, но и часы, стенные, из спальни для гостей. Парень, оказывается, повстречался с каким-то четником из Пизы, у которого во время зимнего похода оккупантов на партизан сгорел приклад винтовки. Он купил или выменял на что-то у этого четника бесприкладную винтовку и решил сам сделать к ней все деревянные части — миниатюрный итальянский карабин давно ему нравился, и он пытался его достать. Он раздобыл кусок сухого, как порох, орехового дерева, напильник, долото. Не хватало только лобзика.
Между тем у хозяина имелись старинные стенные часы. Они почему-то остановились; глухо стало на постоялом дворе, счет времени, ход которого и без того был нарушен, совсем потерялся. И хозяин попросил парня, раз уж тот взялся мастерить, глянуть, что такое с часами и можно ли их починить. Парень согласился. Разбирал часы, собирал, утаскивал в свою каморку и в конце концов заявил, что починить их невозможно. Пришли итальянцы, хозяин отыскал среди них часовщика, и тот как открыл механизм — не хватает пружины! А спустя какое-то время хозяин на чердаке конюшни застиг слугу в пылу работы — выпиливает себе по чертежу приклад, а пила совсем новенькая и узенькая, чудная какая-то. Он взял, поглядел, а пила-то из пружины!
— Вот она! — восклицает хозяин. — Часы на нее пошли. Часы и напильник!
И пила пошла из рук в руки. Органист хотел было попробовать ее на звук, но она была слишком сильно натянута, звука не дала. После него ее рассматривали остальные, давая понять при этом, что она еще не попала в настоящие руки и еще попадет в них — в руки Новака. У Новака, который ждал ее и принял, не придавая особого значения, пила задержалась дольше, чем у всех остальных, вместе взятых. Он сначала оглядел ее в целом, а потом вынул из кармана своего зеленого итальянского мундира (снятого в долине Рамы с берсальерского майора, которого Новак переодел в свои лохмотья) очки, столь редкую и странную в партизанском войске вещь, и водрузил их на свой курносый нос — нос от этого сразу сморщился и задрался кверху, так что стал еще короче. Надев очки, строгий и подтянутый солдат Новак стал тем, чем и оставался под своей униформой: седоватым, морщинистым мастером, несколько чудаковатым и напускающим на себя важность; он смотрел то сквозь очки, то поверх них, — неуверенно в той мере, в какой это свойственно всем близоруким или по-настоящему скромным людям. Мастер оценил форму ручек, испробовал их подвижность, ощупал зубцы, сравнил их друге другом, измерил ширину стального полотна — ему недоставало только штангенциркуля, полагающегося механикам. Занимаясь неторопливыми обмерами, он отыскал парня взглядом, выражавшим признание, и спросил, он ли это сделал. Затем устремил на трактирщика серьезный взгляд поверх очков и многозначительно сказал:
— Способный парень. Очень способный. Мы таким после войны будем давать государственную стипендию: учись, друг, развивайся!.. А где винтовка, к которой он приклад делал?
— Винтовку у него отобрали. Один четник на нее позарился, натравил итальянцев.
— Способный парень. Самоучка, а мастер. Золотые руки, — повторил Новак, и все затихли, слушая его слова, даже Зора, повернувшаяся к нам спиной, чтобы поправить свою зеленую итальянскую гимнастерку, застыла неподвижно, прислушиваясь к суждению мастера. А парень, как будто не веря, искоса поглядывал на бойцов и на Новака, поднимая брови, точно они, — особенно та, что над глазом, который был обращен к нам, — мешают ему нормально видеть.
— Да, способный мастер, разрази его гром! — согласился хозяин. — И это меня как-то к нему привязывает. Но на свирель пошла спинка кровати, на пилу — часы и напильник, и я все это подсчитал и вычел у него из жалованья… Немного! Что такое постоялый двор без часов, а кровать без трубки с шариком. И вычел-то я с него по довоенным ценам, а жалованье платил по теперешним. Ведь платил?
— Платил, это да!
— Платил и вычел только одну треть. А он уперся: или все ему подавай, или он больше не работает. Не работает, а из дому не уходит. Видит, что я человек мягкий, привык к нему (пять с половиной лет не шутка, да и детей у меня своих нет), вот он и пользуется. И идут у нас ссора за ссорой, только что не деремся. Ни у меня твердости не хватает его прогнать, ни власти нету, чтобы нас рассудить…
Тут добродушный старый столяр снял очки и снова стал «товарищем Новаком». Он выпрямился, кашлянул, но ничего не сказал и не предпринял, ибо в этот момент парень исчез в коридоре, а наш комиссар, застегивая на себе длинный ремень, сказал: «Пора готовиться к выступлению. Светает». И я только тут почувствовал, как я смертельно устал и как мне хочется спать. Я сонно поднял глаза на окна, хмуро, с зябким ощущением поглядел на них — они незаметно подступили к нам сзади, засветились серым светом, комната стала сумрачнее, огонь побледнел и утратил часть своего тепла. И от всего этого я тотчас почувствовал себя еще более бесприютным и заспанным.
— Новак, расплатись за все! — сказал комиссар (Новак у нас казначей), и с этого момента все стало делаться с каким-то странным ускорением или с еще более странным и почему-то приятным замедлением. Новак быстро забинтовал свои обмороженные ступни, которые временами гноятся, быстро обул и зашнуровал ботинки. А с уплатой, похоже, тянет, даже заметно тянет. Может быть, он думает, что прежде всего надо бы разрешить конфликт между хозяином и парнем, ибо власть все-таки существует, и он эту власть устанавливал и инструктировал даже на территориях, с которых нам приходилось вскоре уходить и на которых его оставляли для подпольной работы. Да и Органисту, похоже, хочется сделать что-то в этом роде. Вдруг (или мне только кажется, что вдруг?) Новак принимается быстро отсчитывать серебряные полтинники хозяину на ладонь, а хозяин ухмыляется и притворно отказывается, — в убыстренном темпе. Бойцы подпоясываются. Зора одевает раненых — и все это то замедляется, теряет четкость, то ускоряется, идет рывками, рвется на части. Из коридора выныривает упрямый парень — вид его изменился, и несколько мгновений он кажется мне почти незнакомым. Потом я узнаю его совершенно; ни на кого не глядя, он садится у очага и кладет на пол перед собой кучу обувки — это разворачивается очень медленно. В самом деле, надо решить его спор с хозяином или не надо? Как же, решишь его при этой спешке, перебивках и при том, что временами все куда-то исчезает!
— Дай мне, сколько сказал, — говорит парень хозяину и разминает в руках заскорузлые шерстяные носки и онучи. — И свирель дай. Я иду с ними, с войском…
Хозяин ошеломленно смотрит на обувь, на парня, рот его приоткрылся. Зора всего этого не видит и не слышит (или, может быть, я пропустил момент, свидетельствовавший об обратном?). Она занята своим делом: кончила возиться с раненым, стоит к нам спиной и снова поправляет гимнастерку, затягивает на талии ремень, неторопливо, но сильно — язычок щелкает о пряжку.
— Что-то ты чересчур прихорашиваешься, — говорит ей комиссар. Говорит довольно рассеянно, как бы мимоходом; на самом деле он думает о чем-то другом. Он расхаживает между бойцами, всматривается в трактирщика тем обращенным внутрь взглядом, который означает узнавание и припоминание, а из пустой сумки, висящей у него на боку, выглядывает длинная деревянная ручка немецкой гранаты. Он один в батальоне их ценит и охотно применяет; наверно, потому, что бросать их — дело простое и не требующее торопливости.