реклама
Бургер менюБургер меню

Юлиус Фучик – Вечный день (страница 48)

18

Но Зора знала, как надо действовать на войне в деревнях и на постоялых дворах: тебе пять раз повторят «нет», а ты проси в шестой, точно только начинаешь и тебе еще ничего не сказали. «Чего-нибудь горячего. Хотя бы какого-нибудь кофе. Мы заплатим». Но и хозяин стоит на своем. Он бы с дорогой душой, да откуда взять-то? Откуда?

— Погляди, погляди получше: итальянские солдаты торгуют сахаром, даже когда бегут, — почти наставительно говорит ему наш комиссар. — А мы тебе серебром заплатим. Мы как раз на днях у пленных гестаповцев нашли югославские серебряные полтинники.

— Да уж хоть золото, хоть серебро — что делать, коли нету!

Так говорит хозяин, и очень ему жаль, что он ничего не может сделать для нас. Он даже сдвигает на затылок шапку неопределенной национальности и вытирает лоб рукой; может, и вспотел. Наконец его осеняет, что, вероятно, нашлась бы горсточка сахару у его матери: у старух всегда в сундучках что-нибудь припрятано. А поджаренный и смолотый ячмень у него есть, это не вопрос. И он поворачивается к упрямцу, который уже опять тут.

— Сходи, — просит он, — разбуди старую и уломай ее как-нибудь, чтобы дала тебе, если у нее случаем есть, немножко сахару для товарищей…

— Ну нет. Иди сам!

Парень явно над ним насмехается. Хозяин сердито вскидывает голову и исчезает в коридоре. А слуга подходит к очагу и подкладывает дров. И я тогда отчетливо вижу, что ступни у него почти квадратные, огрубевшие от вечного хождения босиком, а на левой ноге — два мизинца. Пулеметчик тоже это заметил и внимательно разглядывает их. А потом говорит:

— Будь у тебя этот шестой палец на руке, был бы ты хорошим трактирщиком.

— А если у тебя на руке?..

Однако и их разговор прерывают: кто-то из бойцов вспомнил об «анкете» насчет послевоенных желаний и просьб. На каком-то из предыдущих привалов или стоянок очередь как раз дошла до Органиста, и теперь его зовут отвечать. И пулеметчик заявляет: он попросит, чтобы ему за его военные заслуги был выдан «мессершмитт», и он из него нужник сделает.

— Запиши, дядя Васо, — говорит, перефразируя Нушича[34], тот, кто «проводит анкету», несостоявшийся актер. — Органисту выдать из трофейных самолетов один «мессер» для интимного употребления.

Пускаясь в примечания и добавления к этой шутке, бойцы забывают, что рядом с ними — девушка. Я отворачиваюсь от очага (на войне я приобрел привычку втыкать окурок в пепел и смотреть, как снизу пробивается струйка дыма, что мне сейчас и удалось наблюдать) и ищу взглядом Зору. А она стоит и расчесывает свои неукротимые волосы, на которых едва удерживается пилотка, — расчесывает, уставившись в полутемную глубину комнаты, в несуществующее зеркало. Зора, которая любит и пошуметь, и пошутить, сейчас не смеется и не сердится: отвернулась от нас и выключилась, не хочет слушать и не слышит. И мне вдруг становится жаль ее, я вижу, что ее короткие немецкие сапоги раскисли от росы и покривились, и лицо, по крайней мере та сторона его, что обращена к огню, испещрено мелкими темными точками, которые, как мне кажется, появляются у нее каждый раз после бессонной ночи и сильной усталости. И я ругаю себя: нечего сказать, нашел время ей запястье пожимать! И решаю никогда больше этого не делать, хотя бы пока не кончится война. А где-то в глубине души чувствую, что, как только представится случай, обязательно сделаю, и меня не остановит даже опасность быть в качестве «любовника» изгнанным в другую бригаду.

Тем временем норовистый малый, поворошив дрова на очаге, присаживается рядом на корточки и, опершись на мое колено, выводит меня из задумчивости вопросом:

— А все-таки, что вы за войско?

— Партизаны, — отвечаю я и придвигаюсь к его уху, чтобы ему было слышно и чтобы не прерывать разговора остальных, в чем он явственно был заинтересован.

— Знаю, что партизаны, но какие?

— Мы из пролетарской бригады, — говорю я, и в горле у меня, как всегда в подобных обстоятельствах, что-то сжимается из-за моей проклятой возбудимости и из-за того самого, что мне вечно мешает, когда надо кого-нибудь с чем-нибудь поздравить.

Парень обгорелым сучком вычерчивает на пепле ружейный приклад. А потом спрашивает, что такое «пролетарская» — то же, что и «пролетающая»? Не совсем то же, объясняю я, а он слушает и перечеркивает свой чертеж на пепле.

Тут входит хозяин, неся в руках резной медный поднос с чашками, деревянными (коробочками, огромной джезвой и тонкогорлым кувшином, — гибкий, словно подмазанный во всех суставах, но с победным видом: он не ошибся в своих предположениях, выпросил, что надо, и вот подает!

— А он, — еще в дверях переходит хозяин в наступление, — видали сами, какой он! Для раненых товарищей, для усталых бойцов сделать не хочет. С самого Дмитрова дня уперся и ни работать не желает, ни уходить.

— Как это — ни работать, ни уходить? — спрашивает Новак. По его понятиям, стул может стоять прямо или не стоять, а балансировать на одной ножке, наискось, не может. — Как это?

— А так: требует, чтоб я его кормил, а работать не хочет. И какой-нибудь постоянной власти, чтобы рассудить это, — нету.

— Уж как ты меня кормишь — лучше не говорить! А что ты не скажешь, почему я не хочу ни работать, ни уходить? Почему не скажешь, как на Дмитров день не хотел мне заплатить, как договорились?

Парень произносит это, не подымая головы. И, сказав, что хотел сказать, встает — и вот чудо! — берет поднос из рук хозяина. И, что еще чуднее, хозяин отдает ему поднос, и оба присаживаются на корточки у очага и приступают к варке кофе — парень по-настоящему, а хозяин больше для виду.

Однако слова трактирщика об отсутствии постоянной власти нас задели, в особенности Новака. Как же так — неужели этот хозяйчик в самом деле не знает о народно-освободительных комитетах, легальных и нелегальных? А если в этих местах в самом деле нет никаких комитетов, почему это он не воспринимает нас как «власть вооруженных трудящихся»?

— Хм! Нет постоянной власти! — говорит Новак, принципиальный во всех обстоятельствах и в данном случае — особенно. — Нет постоянной власти! — повторяет он.

А тут еще факт урезания в харчах, попытка недодать договоренное жалованье! И мы окончательно ощетиниваемся. Отношение парня к нам, наше раздражение против него мы оставляем до лучших времен, ибо тут наемного рабочего хотят дважды ограбить, а на что же тогда мы, бойцы пролетарской бригады?

— Как это, как это он хочет вычесть у тебя из жалованья? — спросил Новак, отводя взгляд в сторону, дабы не видеть, как хозяин (собственноручно) разливает кофе по чашкам, спросил как раз в тот момент, когда стало ясно, что кофе хватит на всех. Может быть, побоялся, как бы обнаружившаяся несправедливость не «потонула» в кофе с сахаром.

Парень отвечает:

— Пускай он сам скажет. Пусть скажет!

В вопросе Новака хозяин — это было видно — ощутил некую опасность, некое изменение настроения в пользу слуги. Ответ парня прозвучал для него вызовом и раззадорил его.

— И скажу, не думай! — отрезал он и поднялся от очага, предоставив слуге разливать чашки с кофе и наблюдать за второй джезвой, которая вот-вот должна была вскипеть. — Товарищ спрашивает, как? А вот как.

И он начал рассказывать, помахивая рукой, но мягко, округлым жестом — точно мелет кофе, мелет и мелет…

— Пришел он ко мне за два года до войны, голый, босый, лохматый и в лишаях. Я сжалился и взял его, чтобы он за коровами смотрел да в трактире помогал. И он сначала хороший был: неопытный, конечно, но поворотистый, смышленый, забавник — каждого развеселит, расскажет чего-нибудь. Часто, бывало, рассержусь на него, но он и дело сделает, и разговорит. Полюбил я его. Как началась война и все прахом пошло, я понял, куда дело клонится и каких теперь можно ждать заработков, но все-таки решил: ладно уж, коли нет у него ни отца, ни матери, лучше нам вместе держаться. Но он мало-помалу начал показывать свой норов. Выгонит коров на пастбище, привяжет их в лесу, у соседей им травы накосит или молодой кукурузы надергает, и поминай как звали! Я дознаюсь, кричу: ты что, на меня беду накликать хочешь, мало мне горя?! А он: не кричи! Ссоры у нас то и дело, и, слышу, он меня перед людьми на смех подымает. А позапрошлой зимой увидел у какого-то нищего гусли и сам сделал три штуки и развешал тут по стенам. А как появилась и стала охранять порядок при итальянских оккупантах «народная милиция», та, что после разбежалась или в четники пошла, — так от этих гуслей житья не стало: как засядут, как заведутся, жгут мои дрова, пьют в долг, пиликают на гуслях по трое враз. Что, не было этого, не пиликали?

— Было. Пиликали.

— Пиликали, пиликали, и чего только не напиликали на этих твоих гуслях!

Так прошла эта зима, вся под гусли. По весне хозяин раз просыпается среди ночи и слышит — музыка какая-то. На следующую ночь — опять музыка, и звук доносится вроде бы из каморки, которая в пристройке. Он встает, идет на звук — и глядь, в каморке горит лампа (в этакое-то время и при этакой-то цене на керосин!), а парень, одетый и обутый, разлегся на постели и играет на свирели. «А, играешь, и лампа тебе потребовалась, чтобы ошибок не делать?» — спрашивает хозяин, задыхаясь от негодования. «Учусь играть, и лампа мне и правда нужна», — отвечает тот, не двигаясь с места. Хозяин чуть было не шарахнул его лампой по голове, но вместо этого только вырвал у него свирель из рук. Вырвал, поглядел, — и что-то ему чудно показалось. «Откуда у тебя свирель?» — «Сам сделал». — «Как? Из чего?» А он с насмешкой: «Из меди!»