18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 97)

18

– Слушаюсь!

– Молодец! Начинай работу!

На вечерней поверке в нашем берлинском филиале из строя было вызвано двадцать семь человек для отправки в большой лагерь. Причины – неизвестны. Среди вызванных для отправления и те два человека, которые несли сигнальную охрану в то время, пока я был в кабинете пресс-шефа в первый раз, перед «проверкой» на диктофон. Смотрю на Генриха – может быть, это акция боевого центра, который стягивает подпольщиков в большой лагерь, там, где заключено больше сорока тысяч человек? Может быть, уже началась активная подготовка к восстанию? Может быть, мы идем в побег как запасная группа связи с фронтом?

Нет – по лицу Генриха я понимаю, что все это – неожиданность для него, причем неожиданность куда большая, чем я сначала об этом думал.

Вызванным товарищам далее не дают собраться.

– Вещи вам привезут завтра, – говорят конвойные, приказывая строиться в колонну по три.

Тот товарищ, что стоял у входа в кабинет со стремянкой, косит глазом на Генриха. Конвой начинает орать команды. В это время Генрих показывает тому товарищу два пальца, потом легонько ударяет себя ладонью в грудь и шепчет, едва раскрывая рот:

– Завтра. Я – руководитель… Все на меня…

И – начинает кашлять, будто ничего и не говорил вовсе, а просто сдерживался перед приступом кашля. Значит, произошло нечто совершенно неожиданное и страшное, если Генрих пошел на такое чудовищно-рисковое нарушение конспирации.

Поздно вечером выяснилось, что в большом лагере начались аресты, как, впрочем, и по всей Германии: вчера было совершено покушение на Гитлера.

– Почему ты думаешь, что в лагере провал? – спрашиваю Генриха ночью.

– Потому что из двадцати семи – двенадцать товарищей члены нашей организации.

– Коммунисты?

– Конечно.

– Но ведь тебя не забрали. И меня тоже. Если бы – провал, так и нас с тобой должны были взять в первую очередь. Может быть, они просто идут по коммунистам, ничего не зная о подполье?

– Вряд ли. Тогда и меня они должны были забрать – если хватают коммунистов. Хотя нет… – Генрих сосредоточенно думает о чем-то, а потом говорит: – Я ведь проходил не как коммунист, а как руководитель красной молодежи. Ты прав – у них же картотека. Порядок есть порядок: сначала идут чистые коммунисты, а потом все остальные красные. Только я верю чутью. У нас в Германии у всех выработалось чутье. Очень неприятная и позорная штука, знаешь ли… Вроде собаки – что-то случилось, а что точно – не знаешь, но тем не менее хочется выть.

– А что ты показывал электрику?

– Если провал, то пусть завтра после двух всё валит на меня – как на главного руководителя.

– А если побег не удастся?

– Ты маловер и нытик, – грустно усмехается Генрих, – объявляю тебе выговор без занесения в учетную карточку. Кстати, с оружием обращаться умеешь? С пистолетами.

– Умею. А что?

– Завтра перед побегом получишь.

Утро было тихим и жарким. Меня разбудили тоненькие лучи солнца. Они вили на моем лице мудреный рисунок. Как же смогло солнце пробиться сюда к нам, на нары? Наверное, оно сегодня необычно яркое. У меня еще ни разу не было солнце в гостях, пока я сижу в лагере. Солнце в гостях – хороший признак. Вообще, за последние три года я стал необыкновенно внимательно относиться ко всякого рода приметам. Энгельс говорил, что чем слабее человек, тем больше он склонен к фетишу. До плена, побега, тюрьмы и лагеря мне было абсолютно безразлично: на какую ногу споткнулся, в каком ухе звенит, сколько пены в кипятке и с какой стороны только что народившийся месяц. Это, конечно, десятая доля всех тех примет, к которым сейчас я внимательно присматриваюсь.

Свободным, дома, я никогда не интересовался – справа или слева увидел только что родившийся месяц. Но – с другой стороны – неужели же я стал слабее, чем был дома, если смог пережить все то, что мне случилось пережить? Пожалуй, наоборот. Я стал сильнее после всего этого, они меня не сломили. Все те, которые сломались, сейчас хорошо жрут, много пьют, красиво одеваются и спят с женщинами. Всё это им недорого стоит – зеленой власовской формы и расстрела тех, кто не хочет быть подлецом. Так что, конечно, я не стал слабее. Просто раньше, дома, я больше мог, я всё разумнее – МОГ, а тут для того, чтобы МОЧЬ и БОРОТЬСЯ, – все же нет-нет, да и глянешь украдкой на небо или замрешь, споткнувшись на левую ногу вечером, – к счастью, значит…

В котельной развешаны пиджаки и куртки Йогана. Сам он восседает на стуле с плеткой в руке. Этой плеткой он выбивал пыль до моего прихода.

– Разрешите помочь? – спрашиваю я и показываю жестами, в чем мне хочется помочь однорукому истопнику.

– Найн! – Он машет рукой и морщится. – Во ист Генрих?

Я понимаю, что он интересуется Генрихом, но я сам его не видел с утра. По-видимому, Генрих занят последними приготовлениями, иначе он бы уже побывал здесь.

Истопник дает мне плетку и говорит:

– Зитц хиир, унд, – он сжимает кулак и хмурит брови, – унд зух бандитен!

Ага, ясно, истопник боится, что у него могут спереть пиджак или куртку. А ему не терпится опохмелиться, потому что лицо у него синее, изо рта воняет перегаром и под глазами залегли дряблые мешочки.

Он передает мне хлыст, который служит как для борьбы с пылью, так и для сражения с бандитами, и уходит. Я прохаживаюсь вдоль развешанного барахла, вытираю со лба пот, который катится из-за жары струйками, и пытаюсь сообразить: куда же мог деться Генрих? Ответа я не нахожу. Попробуй найди здесь ответ! Задача со всеми неизвестными, определенного и устойчивого ничего нет – все может ежеминутно перемениться. Любопытно – когда наступает самая решительная минута, я чувствую в себе музыку. Но не ту, которая успокаивает или, наоборот, делает солдатом, нет! Во мне на одной струне непрерывно, не смолкая ни на минуту, звучит скрипичная нота «си». Она изводит меня монотонностью и полным отсутствием музыкальности. Я пытаюсь негромко напевать, чтобы хоть как-то заглушить в себе проклятую ноту, но ничего путного из этого не получается. Я хлещу плеткой по курткам и пиджакам однорукого Йогана, чтобы не слышать в себе этого монотонного, постепенно усиливающегося скрипичного звучания, но ничего не помогает.

И вдруг – дзинь! Оборвалась струна: открывается дверь и входит Генрих. На скулах – красные пятна, сам – взъерошенный, злой, прищуренный.

– В лагере аресты. Вчера ночью расстреляли Колю Лучникова, Линдера, Валерия Петровича и еще сто семнадцать наших людей: в организацию пролез провокатор.

– Кто?

– Спроси о чем-нибудь полегче.

– Будем уходить?

– Да.

– Сколько времени?

– Половина одиннадцатого. Через два с половиной часа на меня могут начать валить всё, как на руководителя.

– Переодеваемся?

– Да. Держи пистолет. Это вальтер. Он взводится вот так, – и Генрих, став к двери спиной, показывает мне, как взводится этот пистолет.

– Полная обойма?

– Нет. Четыре патрона. И у меня – три. Так что, в случае чего – хватит.

– После каждого выстрела взводить?

– Нет. Это – автомат.

– Практически у нас с тобой пять патронов.

– Почему? – удивляется Генрих, пряча пистолет во внутренний карман куртки.

– Себе-то ведь по одному надо оставить…

– Ого! – зло усмехается Генрих. – Веселый ты паренек, как я погляжу. У них для тебя всегда найдется патрон: надо только на конвой броситься – сразу же пристрелят, и пыток никаких не будет. А то, что в наших обоймах, – это все для них, двумя наци будет меньше.

– Да, ты прав, конечно. Ну что же, начнем маскарад?

– Сначала заложи дверь. Куда ушел безрукий?

– К себе. Опохмеляться.

– Это плохо: он вернется сюда поговорить о своей любви к Герингу.

– Мы припрем дверь ломом.

– Хорошо.

Я беру ломик и иду к двери, чтобы закрыть ее. Дверь распахивается и чуть не бьет меня по лицу. На пороге стоит охранник из СА.

– Э, Генрих, – зовет он, – ам дриттен этаж зеер шлехт мит паркет. Кремлин камрад хиир – ер коммт ам дриттен этаж унд арбайт, йа?

– Найн, – отвечает Генрих и подробно объясняет охраннику, что у меня слишком важное задание здесь, у котлов, что я не могу их оставить без присмотра.

– Алзо, – соглашается охранник, – ду коммст мит мир…

Генрих поджимает губы, мельком смотрит на меня и уходит вместе с охранником. И снова во мне рождается эта проклятая, тонкая, настороженная скрипичная нотка. Она растет в звучании, она заставляет меня мучительно морщить лицо и мотать головой, как при зубной боли.

В котельную входит Йоган. Теперь он совсем другой. Лицо у него красное, глаза слезятся, а рот – всё время растягивает нелепая улыбка.

– Хайль Гитлер! – орет он с порога и вскидывает свой протез в фашистском приветствии. Протез он, видно, плохо прикрепил спьяну, потому что он с грохотом падает на пол.

– О, мать твою… – с великолепным русским выговором закручивает истопник и падает, не удержавшись на ногах. Он лежит на угле и смеется. Потом Йоган долго возится с протезом, пристегивая его к обрубку руки, и все время смеется, и мотает головой, и вообще всем видом своим выказывает необыкновенную радость и полную удовлетворенность жизнью.

Генрих чуть не падает, натыкаясь на Йогана. Он видит лежащего истопника. Он поджимает губы и, схватив истопника за шиворот, рывком ставит на ноги.