Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 99)
Глава четвертая
Я напоминал себе самому ученика, живущего по подсказке. В школе начиная с седьмого класса я не решил ни одной математической задачи – все домашние задания списывал у моего друга Юрки Холодова, а во время контрольных смотрел на него, и он беззвучно шептал мне решение, и я понимал этот его беззвучный шепот и все успевал записать на листок бумаги. Сейчас – тоже. Меня провезли через всю Германию: переодетого в красивый костюм, с черными очками на глазах и с тростью слепого – в руке. Меня передавали «с рук на руки». Меня сажали в вагон седые старички со склеротическими синими прожилками на желтых щеках, а встречали хорошенькие женщины в коротких юбках. Разные люди передавали меня друг другу, пока я не попал в деревню, стоящую в трех километрах от бельгийской границы. Так что побега фактически не было. За меня все продумали немецкие товарищи – друзья рыжего Генриха.
Мне осталось только одно: суметь перейти границу. Конечно, граница здесь весьма условная, но тем не менее ее надо ловко и спокойно перейти. На той стороне я должен был встретиться с человеком, который окликнет меня по-русски.
Я должен его ждать ровно в два часа в условленном месте. Я зубрил по карте то место, куда мне надлежало выйти. Последний немецкий проводник, который подвел меня к самой линии границы, помогал мне зубрить, как мог, – но он не понимал по-русски ни полслова, поэтому помощь его носила несколько символический характер. Переводить меня на ту сторону проводнику нет смысла: бельгийские явки ему все равно не известны, товарищ из бельгийского коммунистического подполья так или иначе встретит меня, а зазря рисковать нет никакого смысла. Я понимаю это, и немецкий товарищ тоже понимает это, но все равно он несколько раз начинал объяснять мне – смущаясь и растерянно вороша волосы, – почему отпускает меня одного.
– Я там буду все равно не нужен, – говорит он, – понимаешь?
– Понимаю.
– Если бы я толком знал их явки…
– Очень хлопотное дело – знать явки, да?
– О, не говори.
Он смеется моему варварскому немецкому языку. Произношение у меня приличное: сказывается два года в Щепкинском училище. Многие немцы сначала, когда я говорил «здравствуй» или «как дела» – принимали меня за стопроцентного берлинца.
– Будь здоров, – говорит немецкий провожатый, – здесь полтора километра ползком вдоль по просеке, собак у них нет, а прожектор будешь пережидать. Потом – на ту поляну. Два часа слушай, как тебя окликнет человек. Он скажет: «Приятель, пойдем потолкуем!» – помнишь?
Теперь смешно мне: очень уж забавно у немца получается наша фраза. Он тоже улыбается, пожимает мне руку и еще раз предупреждает:
– Не торопись, тут все всегда хорошо сходило. Их здесь мало, так что – в добрый час. Если тамошний проводник не выйдет, ты помнишь, что в деревне Боннеж есть кюре Жюль – толстый и с бородой. Тебе надо выйти к нему. Все. Рот фронт, товарищ!
– Рот фронт!
Он обнимает меня и хлопает по спине тяжелой крестьянской лапищей. Я ложусь на землю. Она пахнет хвоей – сухая, теплая земля, прогретая добрым весенним солнцем. Ночью она особенно сильно пахуча. Я ползу по теплой пахучей земле и слышу, как провожатый уезжает на велосипеде по тропинке, насвистывая что-то бравурное. Через минуту его голос исчезает, и я остаюсь совсем один в лесу. Все. Подсказки кончились, надо снова идти одному, как в первом побеге. Очень это неприятное дело – оказаться одному после того, как целый год провел среди товарищей по борьбе. Просто неприятней быть не может…
Часовые здесь не ходят. Границу освещают прожекторами, а пограничники – это в основном старые или очень больные солдаты – сидят на вышках и просматривают свои участки. Граница здесь символична. Какая, к черту, граница, когда Бельгия оккупирована! Но – порядок! Раз есть граница, ее обязан кто-нибудь охранять. Вот и охраняют инвалиды. Догнать-то они меня, конечно, не догонят, а вот пулю в затылок вогнать могут. Так что осторожность и еще раз осторожность. Я замираю в кустарнике. Лежу и думаю о Генрихе. Как-то он там? Мы получили указание разделиться: он уходит по подложным документам в армию – на Восточный фронт. А меня решили перебросить в их самый глубокий тыл – через Бельгию – на юг Франции. Говорят, этот тыл может скоро стать фронтом. Значит, тогда я все сообщу о нашем лагерном подполье союзникам… Стоп! Я обрываю себя – прожектор выключен. Медленно, с равными интервалами, считаю. Проводник говорил, что надо отсчитать «двадцать два» – только на счете «двадцать три» они зажгут прожектор снова. У меня вышло семнадцать. Хотя, мы не сверялись с проводником синхронно. Так что, может быть, его двадцать два равны моим семнадцати. Неплохая исходная коллизия для математической задачи, черт ее дери вместе с физикой и химией, а равно и с химичкой Марией Павловной вместе взятыми. Очень я не любил нашу химичку. Впрочем, как и она меня.
Второй раз прожектор был выключен двадцать отсчетов. Ясно. Надо поджать нервы. Когда нервничаешь – обязательно торопишься. Когда я войду в ритм и буду отсчитывать на выключенный прожектор ровно двадцать два – вот тогда, пожалуй, пора перебегать пограничную полосу. Проводник сказал, что переползать не надо. И бежать не надо. Надо спокойно идти – будто знаешь, куда идешь. Так здесь уже было: немцы-старички из погранохраны не начинают стрелять, а просто кричат: «Стой, кто идет!» Мой проводник нарочно попадался три раза, чтобы приучить охрану к мысли: и местный крестьянин может ненароком заблудиться. Без всяких дурных мыслей. Поэтому проводник с большой корзиной, в которой лежали грибы или ягоды – по времени года, – выходил как раз перед самыми пикетами погранохраны и как раз в те самые моменты, когда включали прожектор. Два раза он выводил на погранполосу обергруппенфюрера СС Мольдера – тот приезжал к нему еще с начала тридцатых годов за форелью и косулями. Мой проводник – практичный человек: у него, по-видимому, очень дальний прицел и я, конечно, у него не первый и не десятый, переправленный по ту сторону. Там, на той стороне, тоже есть немцы, но та сторона – оккупированная, а где спрятаться беглецу, как не там? А вот сейчас двадцать два – точно. Теперь я отсчитал ровно и спокойно – как и надо было с самого начала, Пожалуй, пора? Нет. Надо попробовать еще раз. Противно будет засыпаться здесь, в двух километрах от свободы. Хотя, он говорил, бежать не надо. Наде зажмуриться, закрыть глаза рукой и остановиться на месте. Прожекторы у них включаются автоматически. Так что следующие двадцать два отсчета темноты – мои. Прыжок в сторону и – бегом по тропинке к месту встречи с бельгийскими проводником. Собак у них нет, так что можно спокойно уйти. Но, конечно, это самый нежелательный вариант: поднимется тревога, пойдут обыски, начнут активизироваться провокаторы – а это никому не надо, особенно в перевалочном районе.
Двадцать два… Почти как в первый побег! Сколько же я раз там отсчитывал шаги и минуты, как я перепроверял себя – а все равно ошибся. Идиотский характер. Сейчас, когда надо собраться в комок и быть готовым к последнему броску, я лежу в теплом кустарнике, который пахнет прогретой хвоей и утренним солнцем. Ночью особенно отчетливы утренние запахи в природе, а утром, наоборот, ночные. Утром на полях роса, и на берегах рек прохлада, и в лесу гулко и по-ночному тревожно. А ночью вода в реках, как парное молоко, и травы теплые.
Пожалуй – пора. Я хочу подняться, но не могу. Не могу я оторваться от теплой земли, и от трав, и от колючих веток кустарника. Я не могу этого сделать, потому что понимаю: если сейчас провал, то, значит, это мой последний провал. Знаю, что никогда нельзя думать о плохом, если идешь на рисковое дело. Одно – знать, другое – мочь. А ну! Прожектор только что выключили. Пошли! Я поднимаюсь и иду через пограничную полосу. Мои шаги кажутся мне грохотом, бомбежкой, артиллерийской канонадой. Как только их не слышат пограничники?! Ну что же они не начинают орать своими собачьими голосами?! Видите, я иду через пограничную полосу?! Разве вам не видно, как я иду?! Вот черт, им не видно, как я перехожу границу!
И вдруг – будто выстрелили по мне! Это прожектор! Он втыкается своим голубым немецким глазом в черную пустоту просеки. Он врубается в черную пустоту просеки позади меня. Но я в лесу, я на той стороне, я уже не в Германии…
Мне трудно идти. Всего-ничего прошел, а так трудно идти, будто отмахал уже километров тридцать, как в тот, в прошлый побег. В ногах свинец, и голова кружится, и все время хочется зевать. Я понимаю, отчего все это: просто развинтились нервы. До этого, две недели после побега, я был на людях. А на людях надо держаться. Они-то держатся, а им трудней, чем мне. Потому что они живут на своей родине и ненавидят тех, кто их родиной правит. А я враг, мне легче, я воюю с их родиной. Так что, конечно, мне было куда легче. А сейчас я один, а когда один, тогда нервы расходятся, как плохо закрученные канаты, я помню, на Волге мы с мальчишками раскручивали канаты на пристанях. Повернешь его в другую сторону, крепко зажав одной рукой, и толстый, крепкий канат разойдется на пятнадцать или двадцать тоненьких веревочек.
Я очень зрительно представляю себе мои нервы. Сейчас они мне видятся раскрученными канатами, будь они трижды неладны.