18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 94)

18

– Рассердился на «болвана»?

– Нет, на «ты»…

Генрих смеется еще веселее, хлопает меня по плечу и убегает куда-то – так же стремительно, как появился здесь. Я стою на коленках, пригоняю одну паркетину к другой и делаю это после его взбучки очень добротно.

«Когда я в Москве читал про заключенных в фашистских концлагерях, они все казались мне живыми скелетами, – думаю я, – которые молча и скорбно ожидают своего конца, ни на что и ни на кого не надеясь. Мне казалось, что они никогда не улыбаются, что у них нет и не может быть никаких радостей. А поди ж ты: все равно и шутить – шутим, и надеяться – надеемся, и бороться – боремся».

Ночью я вздрагиваю от легкого прикосновения чьей-то руки к моему лицу. Просыпаться ночью в лагере всегда страшно, я даже не знаю, отчего это происходит, но если в лагере проснешься ночью, когда все остальные товарищи по бараку спят, – обязательно будет страшно.

В первое мгновенье я весь сжимаюсь в комок. Потом быстро открываю глаза и сажусь.

– Тшш! – шепчет рыжий Генрих.

Он сидит рядом со мной, приложив палец к губам.

– Ложись, – шепчет он еле слышно и толкает меня пальцем в грудь.

Ложусь, натягиваю одеяло на голову и готовлюсь снова заснуть: к этому обязательно надо приготовиться – вспомнить что-нибудь довоенное, радостное: ВСХВ, например, или парк культуры имени Горького, или первые грибы в Звенигороде, или Усачевку. Не важно, что именно, – важно только вспомнить довоенное, а тогда можно быстро уснуть и хорошо отдохнуть во сне, потому что наверняка «покажут» какой-нибудь хороший сон.

Чувствую, как рыжий Генрих ложится рядом со мной. Открываю лицо, смотрю на него. Он полулежит на руке и настороженно прислушивается к тому, как спят люди в бараке. Лицо у него сейчас совершенно другое, не похожее на обычное, дневное, к которому я привык за эти полторы недели. Сейчас лицо Генриха кажется маской настороженности, и поэтому он, типичный немец, вдруг оказался очень схож с японцем из наших предвоенных шпионских кинокартин.

– Вот что, – шепчет он мне в ухо совсем беззвучно, – с завтрашнего дня ты начнешь слушать советские радиосводки в кабинете у помощника имперского руководителя партийной прессы. Сигнализацию на случай тревоги ты поймешь, когда я буду тебя вести туда. Постарайся из сводок определить линию фронта, расстояние до границ Германии, общую ситуацию и перспективы развития советского наступления. Все это надо сделать для того, чтобы вынести на обсуждение боевого центра вопрос о сроках вооруженного восстания. Мы с тобой, возможно, будем связными с союзниками, ясно? Возможно, уйдем в побег.

Я не могу уснуть, хотя неустанно считаю до сотни, потом до двухсот, а потом до трехсот одиннадцати. На этой цифре я сбился и открыл глаза, которые до этого старался жмурить что есть силы. Еще перед тем, как начать считать, я старался увидеть Москву, отца, Усачевку и с этим радостным видением уснуть, но ничего у меня не получалось. Впервые за всю мою лагерную жизнь на меня обрушились видения ночного леса: вот я выворачиваюсь наизнанку около реки, магазин, забитый товарами и колбасой, мороз, сделавший мою робу жестяной, потом этот гаденыш с пугачом, следователь Баканов, разбитые пальцы, которые не двигаются до сих пор, ужас того шкафа, в который они запирали меня на сутки, дыба, раскаленные иглы…

Тело мое покрывается цепкими мурашками. Страх входит в мое существо – обыкновенный страх, который знаком каждому человеку. Нет людей бесстрашных. Тот, который ничего не боится, – просто-напросто дурак или психически неполноценный человек. Важно понять истоки страха и решить все для себя – тогда страху станет противостоять мужество.

Истоки страха? Тот, кто не проходил через «партайгеноссе Отто», «вратаря» и Баканова, вряд ли поймет качество моего страха. Человек, однажды попавший в кольцо разъяренных псов, которые норовят разорвать его, всегда будет бояться собак и тех переулков, в которых с ними повстречался.

Боюсь ли я идти в побег? Конечно, боюсь. Но ведь здесь, в лагере, ежеминутно можно угодить в крематорий? Зато здесь вокруг товарищи, которые будут стараться сделать все, чтобы тебя спасти. Да и потом, в колонне, на марше, помирать не страшно: чувствуешь себя бойцом. Страшно помирать в гестаповском кабинете – бессильным, измученным, потерявшим человеческий облик…

«Ну что же, – говорю я себе, прислушиваясь к тысяче разноречивых чувств, мечущихся во мне сейчас, – легче легкого завтра отказаться от побега. Так и сказать Генриху: я здесь, среди наших, – солдат. Там – могу сломаться, второй раз не вынести ужаса, если попадемся. Надо быть честным и мужественным перед самим собой. У тебя, Степан, осталось часа три до подъема – думай. Ты сомневаешься: думай в тысячу раз требовательнее и строже. Сомнение – мать честности. Думай…»

Так говорю я себе, и снова закрываю глаза, и снова на меня наваливаются все ужасы побега: с той самой минуты, когда с ноги соскочила колодка и попала в прожекторный мертвый свет…

Зачем людям память? И – особенно такая память, когда ты не властен над ней, когда она – подавляет. Если бы люди, размышляя над будущим, могли видеть его так же трагично и четко, как они видят прошедшее, то наверняка очень спокойно жилось бы всем в мире.

Утром меня поставили мыть котлы внизу, в котельной. Минут через двадцать после начала работы ко мне подошел рыжий Генрих вместе с охранником из СА – здоровенным детиной, который стоит, как правило, на втором этаже. Тот, из внутренней охраны здания, к заключенным не имеет никакого отношения. С ним имеет дело только СС – наружная охрана.

– Живо! – кричит Генрих. – Бросай швабру, мой руки! Поторапливайся!

Пока я мою руки, слышу, как Генрих говорит охраннику:

– Самый лучший полотер во всем лагере. Он натирал полы в Кремле. – И Генрих громко смеется. Охранник тоже смеется и разглядывает меня с почтением. Генрих повторяет ему про меня раза три – медленно, втолковывая, произнося каждое слово чуть не по слогам. Мне ясно, что это – для меня – чтобы я смог лучше понять. Я киваю головой – и Генриху и парню из СА.

– Раздевайся, – говорит Генрих, – только отпори номера.

– А в чем дело?

– «В чем дело»! – передразнивает Генрих и угодливо смеется охраннику. – А дело в том, что тебе, болвану, поручается натирать полы в кабинете у немецкого начальника.

Он опытный и умелый конспиратор, этот рыжий Генрих. Я бы наверняка сейчас стал подмаргивать или стараться как-нибудь любыми средствами пояснить всё до конца. Я бы думал: «А вдруг не заметит охранник, языка-то он не знает…» А вдруг – знает? Поэтому Генрих не поленился лишний раз обозвать меня «болваном»: на всякий случай – а вдруг охранник знает это выражение, так широко распространенное сейчас в Германии. Бригадир должен быть на хорошем счету у гестаповцев – только тогда он сможет приносить пользу подпольной организации.

На мне серый костюм. То, что я – заключенный, можно сейчас определить только по номерам, пришитым к куртке и к брюкам. В остальном я вполне опрятный вольнонаемный рабочий.

– Куда идти? – спрашиваю Генриха, шнуруя добротные ботинки на толстой резиновой подошве.

– Поговори мне еще! Живей! Скоро ты кончишь возиться, скотина?!

– Сам больно хороший, – огрызаюсь я, подыгрывая Генриху.

Он замахивается, и я пулей кидаюсь к двери. Моя прежняя зебровая одежда каторжника лежит на стуле, около котлов. Вечером мне надо будет ее отнести в барак. Выбрасывать нельзя: в ней мне надлежит возвращаться в лагерь после окончания работ в резиденции Бормана.

Идем по коридору: я – впереди, а Генрих с охранником – сзади.

– Живей! – орет Генрих. – Нечего глазеть по сторонам!

Ясно. Я – весь внимание. Значит, надо все время смотреть по сторонам, иначе он не стал бы кричать на меня именно сейчас, когда мы поднялись на второй этаж.

Ах, вот в чем дело! Вижу заключенного, который, лежа на боку, тщательно подгоняет плинтус, сделанный из черного дерева. Он тоже видит нас: он не может нас не заметить, потому что в здешний коридор только один ход. Заключенный – я совсем не знаю его – вскакивает с пола и вытягивается перед охранником в струнку. Тот кивает головой и говорит:

– Работай, работай…

– Слушаюсь, господин унтер-офицер!

– Я солдат, не лижи мне ж…, вы все – любите лизать нам ж… за сигареты, – говорит охранник и бросает заключенному окурок. Тот подхватывает его на лету и щелкает каблуками.

Заворачиваю и вижу второго заключенного. Рядом с ним – здоровенная стремянка. На ней – провода, пробки, сумка с инструментом. Заключенный видит нас, шарахается в сторону и ударяет ногой по стремянке: она с грохотом падает. Охранник, испугавшись, орет. Генрих дает заключенному пару крепких затрещин. Мне все ясно теперь. Тот, который занят с плинтусом, охраняет единственный вход в коридор. Он – «подхалим» и «трус», поэтому, завидев начальство еще издали, вскакивает и вытягивается в струнку. Второй, тот, что стоит неподалеку от двери, которую отпирает охранник, – «увалень», «неуклюжий кретин» – он валит стремянку. На пол падают инструменты: это сигнал об опасности.

У шефа партийной печати неплохой вкус: кабинет велик, просторен, полон воздуха и света. Очень большой полированный стол, красивое кресло, два мягких кресла около круглого столика, поставленного неподалеку от камина, стеллаж с книгами и – вмонтированный в него – радиоприемник. На стене за спиной у шефа – небольшой портрет Гитлера в спортивной белой рубашке с открытым воротником. Гитлер стоит под тенью дерева и приветствует радостный народ, идущий мимо.