Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 93)
– Умнее ничего спросить не мог?
– Пожалуй – мог.
– Люблю тебя за самокритику. В местком после освобождения выберем, там критику сильно уважают.
– Местком концлагеря? Звучит довольно весело.
– Куда веселее. Завтра тебе ожог устрою, а то иначе в лазарет не выберешься.
– Зачем в лазарет?
– А как же в оружейные попадешь? Что, по собственному желанию, думаешь, переведут? С сохранением содержания?
Вечером Коля Лучников сделал мне «операцию»: с помощью тщательно продезинфицированной бритвы он взрезал мне руку, так чтобы не повредить больших кровеносных сосудов. Но крови все равно вышло много. Коля подождал, пока вышло побольше крови, а потом размазал ее по руке и по лицу и еще вдобавок наложил целый слой «грима» – отработанного машинного масла. Рука у меня выглядела после этого камуфляжа довольно зловеще.
Линдер побежал к дежурному инженеру и сообщил, что заключенный 42777 – это мой номер – поранил себе руку при исполнении долга, налаживая отказавший станок. Инженер пришел в наш цех. Он посмотрел на мою руку, скривил лицо и покачал головой. Вечером я был переведен в госпиталь центрального лагеря.
Я лежу в госпитале рядом с Валерием Петровичем. Он здесь уже пятый день. Старик меня сразу же вспомнил.
– Я был с вами груб тогда, но право же: Маяковский моя любовь, и слабость, а его у нас на родине затаскали и нарядили в чужие одежды. Ну вот – так я и здесь это весьма болезненно воспринимаю…
Валерий Петрович рассказывает мне о лагерном враче.
– Умница, мягкий и добрый человек, член пятнадцати академий мира. Я вас обязательно заставлю с ним подружиться…
«Член пятнадцати академий мира» ворвался в палату и заорал, как настоящий эсэсовец:
– Встать, свиньи!
Встаем только мы: Валерий Петрович и я. Остальные – без сознания.
– Симулянты, негодяи! – орет врач по-немецки, подходя вплотную ко мне. – Руку!
Я протягиваю ему руку, он быстро осматривает ее и выкрикивает:
– Сам резал?!
– Нет…
– А я говорю – «да»! Держи крепче!
Продолжая орать таким образом, врач на цыпочках подходит к Валерию Петровичу, поднимает подушку на его нарах и быстро прячет туда два пистолета и несколько обойм, завязанных в тряпки.
– Молчать! – надрывается француз. – Слушай команду! Левой рукой оттащи этого тифозника – на нем вши!
Я слышу, как за дощатой перегородкой кто-то быстро отходит к двери, ведущей в лазарет. Хлопает дверь. Все ясно: врач боялся того человека, который стоял за перегородкой. А тот испугался вшей. Значит – провокатор.
«Сейчас он начнет говорить по-человечески», – думаю я. Но нет – врач продолжает орать – теперь на Валерия Петровича. Только на него он орет по-французски. После трехминутного крика врач быстро уходит, чтобы вернуться к нам через полчаса.
– Не было санитара – чтобы постоять у входа, – говорит он Валерию Петровичу, и тот переводит слова врача мне. – А какой-то тип третий день таскается сюда с жалобой на боль в анальном отверстии.
– Где? – усмехается Валерий Петрович. – Позорное заболевание интеллигенции…
– Позорных заболеваний нет. Только у того ничего не болит; просто удобнее наблюдать, пока я осматриваю его. По-видимому, провокатор: слишком гладок, хотя и с красными винкелями.
– Вы уже сообщили о нем?
– Три дня нет связного.
Врач садится на краешек моей кровати и просит:
– Держите передо мной рану открытой – на всякий случай.
– Хорошо.
– Вам просили передать, – говорит он шепотом, одними губами, – что перевод в оружейные мастерские отменяется. Вы теперь будете работать в центральной канцелярии нацистской партии, в подчинении у имперского руководителя партии Бормана, на Вильгельмштрассе, 64.
– Что?! – спрашиваю я и чувствую, как у меня от изумления глаза лезут на лоб.
Врач смеется и кивает. Валерий Петрович тоже смеется, потому что он филолог и понимает плохую немецкую речь врача даже по тому, как двигаются его губы.
Мы стоим близко друг от друга и беззвучно смеемся – нам очень весело: я – работник центральной канцелярии фашистской партии! Есть чему смеяться, честное слово!
– Вам дан пятидневный отпуск: побудете здесь, наберетесь сил, получите инструкции на будущее, а потом вас переведут в берлинский филиал лагеря.
– Ясно.
– Кажется, вас перебрасывают на радиосводки союзников.
– Получать непосредственно от Бормана?
– От кого? – недоумевая, переспрашивает врач, а потом, поняв, снова смеется: сотрясаясь всем телом и размахивая руками.
Вечером в госпитале умерло три человека. Ночью – один. Утром за ними пришли французы из команды, обслуживающей крематорий. Перед тем как унести трупы, они выбивают маленьким молотком золотые коронки у покойников и отдают врачу. Он прячет их в тайник – выпиленный в нарах ящичек. Через час после того, как уходит команда, к врачу заглядывает Чарквиани, бывший помощник капо моего барака. Он прекрасно одет – в черном, обтягивающем его сильную, поджарую фигуру джемпере, в кокетливой шапочке и в американских широких брюках. На этом его костюме почти совсем незаметен изящный номер, пришитый особыми нитками, чуть не узорной штопкой. Теперь Чарквиани работает в канцелярии лагеря и считается большим лагерным начальством. Он проходит по нашей комнате и бурчит:
– Что, валяетесь, вонючие свиньи?! Скоро я вас всех подниму на ножки!
Так как стекла в окнах вымазаны белой краской, тут можно безбоязненно улыбаться и не следить за глазами, потому что если злишься или, наоборот, смеешься, то сразу же выдают глаза. Чарквиани кричит, но лицо его растянуто улыбкой – очень доброй и озорной. Он подмигивает мне, весело берет у врача мешочек с золотыми коронками, прячет его в карман, смотрит на пистолеты и делает испуганное лицо. К пистолетам Чарквиани не имеет никакого отношения. Он – самый законспирированный человек в лагере. Я узнал о том, что он – один из руководителей подполья, совершенно случайно, когда Коля Лучников, проверяя меня, попросил дать сигнал. О нем знают в боевом центре, а помимо руководства только четыре человека: Коля Лучников, Валерий Петрович, врач и я. Всё. Даже если подполье лагеря будет разгромлено, Чарквиани должен выжить: он в шрайбштубе, в канцелярии, через него проходят дела заключенных, он командует тяжелыми и легкими работами, он дает взятки эсэсовцам – то есть он делает то, что не под силу никому из пятидесяти тысяч заключенных. Единственная его явка – больница. Больше он сейчас нигде не бывает. Да и то в лазарет по делам подполья он заходит раз в неделю: остальное время он вваливается сюда вместе с блокфюрерами, угощает их спиртом и дарит золото.
Чарквиани приближается ко мне вплотную и шепчет на ухо:
– Сначала организуешь прослушивание радио и распространение передач через верного человека. Сам в организацию пятерок не ввязывайся. Твоим командиром будет рыжий немец Генрих. Ты его сразу узнаешь – на левой руке у него нет указательного пальца. Все дальнейшие указания – от него. Имей в виду: для всех я – продавшаяся сволочь. Ясно?
– Да.
– Через меня будут передаваться команды Генриху и тебе.
– А тебе?..
Чарквиани грозит мне пальцем.
– Чудак, – шепчет он, – я бы мечтал знать только три фамилии из своей группы. А знаю – больше. Думаешь, очень весело? Совсем не весело. Очень страшно.
– Тебе страшно?
– Еще как.
Он пожимает всем нам руки, направляется к двери и начинает орать:
– Вонючие свиньи, грязные животные, пожирающие вшей!
Ругаясь так, он уходит. Мы с Валерием Петровичем ложимся спать.
Рыжий немец Генрих – обаятельный парень. Ему тридцать пять лет, сам он в прошлом – секретарь немецкой организации КИМа – Коммунистического интернационала молодежи. В нем такая бездна энергии, темперамента и веселости, что просто диву даешься. Он не может сидеть без дела ни минуты. Генрих – бригадир, он носится по зданию партийной канцелярии с утра до вечера. Глядя на него, никак и не подумаешь, что он заключенный. Всегда тщательно выбритый, в опрятной серой форме, он больше напоминает заводского мастера. Да еще фасонисто постриженные усики: ни дать ни взять – вольный!
Первую неделю Генрих почти не разговаривал со мной. Только ставил на рабочее место и, заглядывая через час-другой, поторапливал и исправлял мои недочеты в обработке и прилаживании паркета. Дней через десять он стал рядом со мной на колени в то время, когда я прилаживал паркет, и, вырвав у меня из рук стамеску, прошептал:
– Болван, ты сюда не саботировать пришел, а работать по-настоящему. Что, не предупредили тебя?
– Нет.
– Тогда прости, я думал – ты от чрезмерного усердия.
Мне стало обидно за «болвана», и я ответил:
– От чрезмерного усердия дети рождаются, понял?
Рыжий Генрих неплохо говорит по-русски, поэтому он сразу же понял ответ и залился детским смехом.