18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 78)

18

Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо, делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги колодка.

– Живей! Живей! – орут немцы.

Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло. Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз – я же знаю. Я высчитал. Я делаю восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же.

Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги, и они обязательно оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня.

– Э! – кричит кто-то в колонне. – Эй, ребята, колодка слетела! Стойте!

– Живей! – орут немцы. – Свиньи! Живей!

Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных.

– Колодку потерял! – кричит кто-то.

Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это ничего, они всегда орут.

Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в лесу.

Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно, словно слепой, ощупывает каждый метр. Как в кино, детально, в свете прожектора – моя колодка. Я холодею. «Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава», – думаю я. Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я прищуриваюсь – и моя колодка кажется мне куском угля.

«Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше».

Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в луче – моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам, переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам.

«Зачем я схватил колодку? Ведь это глупость. А что если они включат прожектор как раз в этом месте? И что если они запомнили, что там лежала колодка? Или кусок угля – какая разница? Тогда они поднимут тревогу и начнется сначала перекличка, а потом облава. Хотя нет. Я думаю сейчас как заключенный, которому нельзя ходить даже по территории лагеря. Охранники не думают так, как я. Ведь по нашей дороге могли пройти вольнонаемные немцы. Нет, – успокаиваю я себя, – просто я думаю, как заключенный. Всегда надо думать свободно – как и надлежит человеку».

…Люди говорят: «Фу, какая проклятая жара!» Неужели я тоже так говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: «Какая благословенная, прекрасная жара!»

Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая от пота, от голодного пота, стала жестяной. Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать.

«Постараться не думать» – слабо. «Надо не думать» – так вернее.

У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока, полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал.

И дочка нашего чеха предложила:

– Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ…

Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со страху.

Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если пальцы застынут – тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы. Пальцы – мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху!

Мокрый уголь теплее, чем сухой. Я это чувствую сейчас и очень боюсь, как бы не прихватило морозцем. Тогда куски угля, которыми я засыпал себя, станут сухими и очень холодными. Мне непонятно, отчего не идет уголь на-гора – ведь ночная смена заступила уже час тому назад. Если мы все работаем такими темпами, как вторая смена, тогда очень хорошо. Значит, у фашистов будет туго с углем, если они рассчитывают на наш труд. Это понятно – раб старается сохранить свою силу для борьбы за свободу. Только свободный человек может отдавать всего себя созиданию. Хорошо, что этого не понимают немцы, я очень рад этому.

Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не почувствовал – ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал – ни усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал, что через секунду, самое большее – две, вагонетки тронутся и поползут к бункерам.

И они поползли к бункерам. Медленно, натруженно визжа, поскрипывая. Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда пойдет десятая минута. Та самая, когда надо будет лететь три метра – в бункер: съежиться как можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе умерла девочка, потому что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску. Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла – легла поспать и не проснулась.

Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, – наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в лагеря.

Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции, где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон. В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей, которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов – все эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы.

Никогда нельзя распускать себя: ни в радости, ни в горе. Чуть только размякнешь – сразу же жди неприятностей. Это точно. Я слышал звуки свободы все ближе и ближе, я радовался им, как слепой радуется прозрению, я жил ими, этими звуками свободы, и совсем забыл про то, что надо каждую секунду быть готовым к падению, и, когда вагонетка стала переворачиваться, я растерялся. Чем больше она переворачивалась, тем больше я видел. О, я очень многое увидел, пока вагонетка переворачивалась. Я увидел затемненный вокзал, аккуратные домики, несколько легковых машин, рельсы, в которых отражались звезды, водокачки и люди, которые ходили по путям – не в ногу, не колонной, не в затылок друг за другом, а так, как им хотелось или, вернее, как они сами считали нужным, и все это было как в детстве, словно в волшебной новогодней сказке, и у меня захватило дух от этой волшебной картины вокзала, не огороженного проволокой.

Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний миг вижу голубые – от звезд – рельсы, а потом чувствую удар в затылок и уже больше ничего не вижу и не слышу.

Чтобы ребенок заснул, его надо осторожно покачивать и шептать что-нибудь ласковое. Я это знаю по литературе и еще по кино, и очень этому верю. Наверное, потому, что у меня не осталось в памяти ничего о моей матери. Память – это если видишь. Я не видел матери, я только слышал про нее от отца. Но он обманывал, когда говорил, что мать умерла: кто же сейчас меня осторожно покачивает и тихо повторяет одно и то же – «спи-спи, спи-спи, спи-спи…»?

Взрослый, если только ему очень больно, хочет стать ребенком. Не для того, чтобы его пожалели, конечно. Просто ребенок верит людям больше, чем взрослый. И если ребенку говорят: «Все пройдет и будет хорошо», он верит, что все именно так и будет. Вот поэтому иногда хочется стать ребенком, чтобы поверить – все будет хорошо сегодня вечером». Или завтра утром – я привык ждать и один день ничего не решает, вообще-то.