Юай Чоксахват – Корпус тишины (страница 1)
Юай Чоксахват
Корпус тишины.
Корпус тишины
Yuai Choksahwat
Серия «Книга времени»
На территории госпиталя стоял небольшой корпус, со всех сторон обросший бурьяном, крапивой и дикой коноплей. Крыша проржавела, водосточная труба обвалилась, ступеньки у входа сгнили и поросли травой, от штукатурки остались одни следы. Фасадом он смотрел на больницу, задней стороной – в поле, от которого его отделял серый больничный забор с колючей проволокой поверху. И проволока, и забор, и сам корпус имели тот особый унылый, проклятый вид, какой бывает только у больничных и тюремных построек.
Если не боитесь обжечься о крапиву, пройдём по узкой тропинке, ведущей к корпусу, и посмотрим, что там внутри. Открыв первую дверь, попадаем в сени. Здесь у стен и около печки – горы больничного хлама. Матрасы, старые рваные халаты, штаны, рубахи с синими полосками, никуда не годная, стоптанная обувь – всё это свалено в кучи, перемято, спуталось, гниёт и издаёт удушливый запах.
На хламе всегда с электронной сигаретой в зубах лежит сторож Никита, пожилой отставной контрактник с выцветшими шевронами. У него суровое, измождённое лицо, нависшие брови, придающие лицу выражение кавказской овчарки, и красный нос; он невысок ростом, на вид сухощав и жилист, но осанка у него внушительная и кулаки здоровенные. Принадлежит он к числу тех простодушных, исполнительных и туповатых людей, которые больше всего на свете любят порядок и потому убеждены, что без строгости никак нельзя. Он может и прикрикнуть, и подзатыльник дать, и уверен, что без этого порядка не будет.
Далее попадаешь в большую, просторную комнату, занимающую весь корпус, если не считать сеней. Стены здесь выкрашены грязной голубой краской, потолок закопчён, как в деревенской избе, – ясно, что зимой топят печь и бывает угарно. Окна изнутри защищены железными решётками. Пол серый и шершавый. Воняет прокисшей капустой, горелым маслом, клопами и аммиаком, и эта вонь в первую минуту производит такое впечатление, будто входишь в зверинец.
В комнате стоят кровати, привинченные к полу. На них сидят и лежат люди в синих больничных халатах и старых вязаных шапках. Это – пациенты.
В палате их пятеро. Один – из офицеров, остальные – гражданские. Первый от двери – высокий, изможденный мужчина с рыжими, блестящими усами и покрасневшими от слез глазами. Сидит, подперев голову, смотрит в одну точку. Днями и ночами тоскует, покачивая головой, вздыхает и горько усмехается. В разговорах почти не участвует, на вопросы отвечает редко. Ест и пьет машинально, когда предложат. Судя по мучительному кашлю, худобе и румянцу на щеках, у него начинается пневмония.
Рядом с ним – маленький, юркий старичок с острой бородкой и черными, кудрявыми волосами. Днем ходит по палате от окна к окну или сидит на своей койке, поджав ноги по-турецки, и без умолку, словно щегол, насвистывает, тихонько поет и хихикает. Детскую веселость и живость он проявляет и ночью, когда встает, чтобы "помолиться": стучит кулаками по груди и ковыряет пальцем в косяке двери. Это Мойсейка, местный дурачок, повредившийся рассудком лет двадцать назад, когда его мастерская сгорела во время обстрела.
Из всех обитателей корпуса тишины только ему одному разрешено выходить из корпуса и даже за территорию больницы. Такой привилегией он пользуется давно, вероятно, как старейший пациент и как тихий, безобидный дурачок, городской юродивый, которого все привыкли видеть на улицах в окружении мальчишек и собак. В старом халате, смешной шапке и тапочках, иногда босиком, он бродит по улицам, останавливаясь у ворот и магазинов, просит милостыню. Где-то ему нальют квасу, где-то дадут кусок хлеба, где-то – несколько рублей. Возвращается он в корпус обычно сытым и довольным. Все, что он приносит с собой, отбирает санитар Никита в свою пользу. Делает это грубо, с раздражением, выворачивая карманы и клянясь, что больше никогда не выпустит этого попрошайку на улицу, и что беспорядок он ненавидит больше всего на свете.
Мойсейка любит помогать. Он подает товарищам воду, укрывает их, когда они спят, обещает каждому принести с улицы денег и сшить новую шапку. Он же кормит с ложки своего соседа слева, парализованного старика. Делает он это не из сострадания и не из каких-либо гуманных побуждений, а подражая и невольно подчиняясь своему соседу справа, Громову.
Иван Дмитриевич Громов, мужчина лет тридцати пяти, офицер запаса, страдает манией преследования. Он либо лежит на койке, свернувшись калачиком, либо ходит из угла в угол, словно наматывает километры, сидит же очень редко. Он всегда взвинчен, возбужден и напряжен каким-то смутным, неопределенным ожиданием. Достаточно малейшего шороха в коридоре или крика во дворе, чтобы он вскинул голову и стал прислушиваться: не за ним ли пришли? Не его ли ищут? И лицо его при этом выражает крайнюю тревогу и отвращение.
Мне нравится его широкое, скуластое лицо, всегда бледное и несчастное, отражающее в себе, как в зеркале, измученную борьбой и постоянным страхом душу. Гримасы его странные и болезненные, но тонкие черты, наложенные на его лицо глубоким и искренним страданием, разумны и интеллигентны, и в глазах – теплый, здоровый блеск. Нравится мне он сам – вежливый, услужливый и необыкновенно деликатный в обращении со всеми, кроме Никиты. Когда кто-нибудь роняет пуговицу или ложку, он быстро вскакивает с койки и поднимает. Каждое утро он приветствует своих товарищей, желая им доброго утра, а ложась спать – спокойной ночи.
Кроме постоянной напряженности и этих гримас, его странность проявляется вот еще в чем. Иногда вечерами он кутается в свой старый спортивный костюм и, дрожа всем телом, стуча зубами, начинает быстро ходить из угла в угол, между кроватями. Как будто у него сильный озноб. По тому, как он вдруг останавливается и смотрит на нас, видно, что ему хочется что-то очень важное сказать, но, видимо, понимая, что его не станут слушать или не поймут, он нетерпеливо трясет головой и продолжает ходить. Но потом желание говорить берет верх, и он начинает говорить, горячо и страстно. Речь его сбивчивая, лихорадочная, как бред, порывистая и не всегда понятная, но в ней, и в словах, и в голосе, чувствуется что-то очень хорошее. Когда он говорит, ты видишь в нем и сумасшедшего, и человека. Трудно передать на бумаге его безумную речь. Говорит он о подлости, о насилии, которое топчет правду, о прекрасной жизни, которая когда-нибудь будет, о блокпостах, которые напоминают ему каждую минуту о тупости и жестокости тех, кто их поставил. Получается какой-то беспорядочный микс из старых, но еще не до конца забытых песен.
II
Лет десять-пятнадцать назад, в нашем городе, прямо в центре, в собственном доме жил чиновник Громов, человек солидный, при деньгах. У него было два сына: Сергей и Иван. Сергей, когда учился на четвертом курсе, заболел ковидом, осложнение дало на легкие, и он умер. Эта смерть стала началом череды несчастий, которые обрушились на семью Громовых. Через неделю после похорон Сергея отца отдали под суд за взятки и махинации, и он вскоре умер в тюремной больнице от какой-то инфекции. Дом и все имущество продали с аукциона, и Иван Дмитриевич с матерью остались ни с чем.
Раньше, когда был жив отец, Иван Дмитриевич учился в университете в Москве, получал стипендию и деньги от отца, не знал никакой нужды. А теперь ему пришлось резко изменить свою жизнь. Он должен был с утра до ночи заниматься репетиторством, переводами, и все равно голодал, потому что все заработанное отправлял матери на еду. Иван Дмитриевич не выдержал такой жизни, сломался, бросил университет и вернулся домой. Здесь, в городе, по знакомству он получил место учителя в школе, но не нашел общего языка с коллегами, не понравился ученикам и вскоре ушел. Умерла мать. Он полгода сидел без работы, питался хлебом и водой, потом устроился судебным приставом. Эту должность он занимал до тех пор, пока его не уволили по состоянию здоровья.
III
Когда-то, еще при живом отце, Иван Дмитриевич, будучи студентом в Питере, получал свои 60-70 рублей стипендии и понятия не имел о настоящей нужде. Теперь же жизнь перевернулась с ног на голову. Пришлось браться за любые подработки: репетиторство за копейки, перепечатка текстов, и все равно перебиваться с хлеба на воду, потому что почти весь заработок уходил матери. Иван Дмитриевич не выдержал такой жизни: сник, зачах и, бросив университет, вернулся в родной город. Здесь, по знакомству, удалось устроиться учителем в местную школу, но с коллегами не поладил, ученикам не понравился, и вскоре он ушел. Потом умерла мать. С полгода перебивался случайными заработками, питаясь чем придется, пока не устроился судебным приставом. Эту должность он занимал недолго, уволился по состоянию здоровья.
Он и в юности, в студенческие годы, не отличался крепким здоровьем. Всегда бледный, худой, подверженный простудам, плохо ел и спал. От одной рюмки вина у него начиналось головокружение и истерика. Его всегда тянуло к людям, но из-за раздражительного характера и мнительности он ни с кем не сближался, друзей не заводил. О горожанах отзывался с презрением, считая их невежество и сонную жизнь отвратительными. Говорил он громко, горячо, тенором, всегда с негодованием или с восторгом, и всегда искренне. О чем бы с ним ни заговорил, он все сводил к одному: в городе душно и скучно, у людей нет никаких интересов, они ведут бессмысленную жизнь, развлекаясь только насилием, развратом и лицемерием; негодяи сыты и одеты, а честные люди перебиваются с хлеба на воду; нужны школы, местный Telegram-канал с честной информацией, театр, лекции, объединение неравнодушных людей; нужно, чтобы люди осознали себя и ужаснулись. В своих суждениях о людях он не признавал полутонов, видел только черное и белое; люди делились у него на честных и подлецов, середины не было. О женщинах и любви говорил страстно, с восторгом, но сам ни разу не был влюблен.