18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йожеф Дебрецени – Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме (страница 26)

18

Он пытается изобразить зловещую улыбку и добавляет на блатном жаргоне:

– За такой шмот на рынке две сиги намою. Если у кого еще остались. Кажется, дело идет к концу. Ничего больше не притекает. Никакой торговли.

Он глядит на меня. Какая-то мысль приходит ему в голову.

– Естественно, бельишка у тебя нет, – говорит Саньи Рот. – На вот, – добавляет он, бросая мне только что снятые обноски. – Я себе отложил хорошую пару, поеду в ней домой.

– Спасибо, Саньи, но мне не надо. Так я их надеть не смогу, а стирать мне нечем.

– Да не дури ты! Думаешь, то, что на мне, прямиком из прачечной? Отглаженное, с розовой ленточкой?

– Просто отдай кому-нибудь еще.

Он не обижается. Наверное, Саньи даже рад, что внезапный приступ щедрости ничего ему не стоил.

– Ладно, руки тебе выкручивать я не буду. Вечером еще приду. Может, парни со стройки принесут табачку. Ты вставать можешь?

– С трудом.

– На продажу есть что?

– Нет.

– Ладно, не проблема. Расскажу тебе про один приемчик, который мы с ребятами проворачивали на площади Ленке в Будапеште. Я когда-то уже рассказывал о нем, в Фюрстенштайне.

Он заталкивает добычу под мышку. Саньи Рот тоже едва держится на ногах. Я знаю, что он почти не ест. Все тратит на табак.

Назад он не возвращается – ни в этот вечер, ни в следующий. И никогда больше. Позднее я узнаю, что у него отказали почки, и он не смог подняться. «Доктор» Грау сделал ему операцию.

Ему конец, заключаю я, представляя себе немытые лапы этого грубого недоучки и деревянные нары, которые тот использует вместо операционного стола.

Мне удается добраться до койки Саньи, но его там нет. После операции его перевели в блок Б. Туда я пойти к нему не могу. Я так и не освоил акробатику карабканья вверх по ступеням.

Мой мрачный прогноз сбывается. Саньи Рот промучился еще день после «операции». Люди из блока Б рассказали, что конец этого гиганта был невероятно долгим и тяжелым.

В ту ночь его вопли заглушали даже общий хор умирающих. Он кричал, чтобы хоть немного облегчить боль. В последние мгновения его внезапно охватило судорожное желание выжить. Он требовал позвать доктора – доктора, который ему поможет.

– Недельный паек хлеба тому, кто приведет врача, – взывал он, перекрикивая вой соседей.

Браун, санитар блока, внушавший всем ужас, бывший жандарм и один из покровителей Саньи, тихонько заметил:

– Сделка не особо выгодная.

Только к рассвету он утихомирился, раз и навсегда. Его преемник, новый раздевальщик трупов, стащил с него белье, которое оказалось в относительно неплохом состоянии – определенно, Саньи забирал себе лучшее.

Глава семнадцатая

Те, кто лежит на соседних четырех-пяти койках, могут общаться между собой не вставая. В этом маленьком мирке иногда возникает то, что в редкие моменты просветлений с некоторыми оговорками можно назвать приятельством.

В начале декабря меня снова переводят. Я оказываюсь в передней части блока, прямо около дверей, ведущих в уборную. Санитар здесь – Сальго. Коренастый мужчина за шестьдесят, лавочник из окрестностей Кошице. Должность ему обеспечили односельчане, пробравшиеся в начальство. Как он избежал смерти в Аушвице – прошел между тамошними Сциллой и Харибдой, морскими чудовищами из греческой мифологии, – навсегда останется тайной.

Для своей должности кричит Сальго на удивление редко и удары отвешивает не сразу. Тем не менее он гораздо беззастенчивее своих «коллег» отнимает у нас хлеб и прибавки. Лучше бы пускал в ход кулаки. Оказаться под опекой Сальго – невеликая удача. После Нового года даже санитар блока обращает внимание на его неудержимое воровство. Доходит до того, что Сальго не выдает нам ни грамма жира. Начинается расследование. У него под койкой находят два килограмма маргарина, пачку сахара и прочие запасы. Поскольку лишь большим шишкам – старшине лагеря, главному врачу, санитарам и старшинам блоков – разрешается хранить награбленное, старого ворюгу смещают с должности. Насколько я знаю, когда пришло освобождение, Сальго был еще жив. Благодаря посту, который он ранее занимал, ему удалось продержаться.

Оказавшись на новой койке, я нахожу поблизости кое-кого из знакомых. Тут Бергман и Херц, по-прежнему вместе, Глейвиц и Пали Небл, некогда владевший в Бачке четырьмястами акрами плодородной земли, деревенский богатей. Дома его не очень жаловали за экстравагантное поведение и разные причуды. Здесь и Морвай, художник из Кошице. Кажется, он еще до войны спятил. Теперь-то он точно сумасшедший. В отличие от прочих, он не опух от голода, и у него нет диареи. Однако его преследует лихорадка. Кости на лице выступают из-под кожи словно шипы; он весь горит и варится от собственного жара. У него последняя стадия туберкулеза. Термометра в лагере нет, но и без того ясно, насколько высокая у него температура. Все его мысли и слова сосредоточены на еде. В остальное время Морвай спит. Он вечно заранее продает свой хлеб и суп. Готов уступить завтрашний паек кому угодно в обмен на пару картофелин или морковок. Естественно, на такие сделки сразу находятся желающие, поэтому пайки Морвая сразу перехватывают кредиторы.

Как только ему удается заполучить съестное, он с головой накрывается одеялом и долго, сладострастно жует в полной темноте. Потом сразу засыпает. В редких случаях Морвай высовывает голову из-под одеяла, не говоря ни слова. Дрожащими пальцами что-то рисует в воздухе. Но в основном спит. Он давно утратил человеческий облик.

Израэль вел оптовую торговлю. На родине этот человек обладал престижем и властью, здесь он никто. Израэль не ест по несколько дней подряд, а за пайки покупает табак – у него есть даже маленькая жестяная коробочка, чтобы хранить запасы. В никотиновом бреду он катится к неминуемой смерти от голода.

Я тоже – несмотря на многочисленные клятвы, данные самому себе, – частенько жертвую половиной хлеба, а то и всем пайком, потому что целиком он стоит больше, чем половины по отдельности, в обмен на непозволительную роскошь погрузиться в никотиновые грезы, но по сравнению с Израэлем и его друзьями я лишь второсортный подражатель.

Глаза Израэля горят смертельной лихорадкой, и у него практически не осталось голоса. Он оказался здесь гораздо позже, чем я. Какое-то время мы вместе работали на «Зангер и Ланнингер» в туннелях Фюрстенштайна: тогда он управлял вагонетками, которые я грузил. Никогда я не видел столь трагического и одновременно столь гротескного зрелища: лысый мужчина с нахмуренным лбом на бампере маленькой тележки, летящей вперед. Жидкие пряди его седых волос развевались по ветру, и казалось, что в любой момент он может свалиться на землю.

Он давно попрощался и с вагонетками, и со своим процветанием, и с надеждами на будущее. Целыми днями Израэль неподвижно таращится в пространство, а по ночам ворочается и стонет. Во сне он говорит больше, чем бодрствуя. Как и многие другие здесь, обращается к родным, оставленным дома. К родным, которых там больше нет. Их тоже увезли в Германию, в вагонах с крепко запертыми дверями.

На койке надо мной вскрикивает Хандельсман, сборщик налогов. Ему почти столько же лет, сколько Сальго. Он помешался на хлебе – обменивает его на суп, прибавки и картофель. Покупает на то, что наследует от мертвых, на все, что попадает к нему в руки. Не ест, только собирает. У него есть грязный мешочек с хлебом, который он непрестанно поглаживает, словно мытарь свое золото. Он подсчитывает высохшие, окаменелые ломти, перебирает их, наслаждается ими. Этот человек еще более безумен, чем мы все, однако в его безумии есть железная логика.

Хандельсман копит богатство – как делал дома. Богатство открывает любые двери. Богатство – его надежда и опора, его убежище и запасный выход. Когда он наберет достаточно хлеба, он купит за него свободу.

Его знает весь блок; у Хандельсмана есть постоянные поставщики. От дальнего родственника, работающего на кухне, он каждый день получает порцию особого супа и достаточно разных обрезков, но все выменивает на хлеб. Тем не менее сокровище регулярно выкрадывают у него из-под головы. В такие моменты Хандельсман впадает в бешеную ярость. Находиться рядом с ним опасно. Он испускает отчаянные крики, рвет на себе седые волосы и, всхлипывая, ищет, чем себя убить. Несколько часов уходит у него на то, чтобы успокоиться. Со следующей раздачи еды он начинает копить хлеб заново.

Несколько умирающих греков и поляков замыкают этот невеселый приятельский круг. О тех, кто лежит дальше, мы практически ничего не знаем. Никому не хочется вставать с койки; безучастные, мы проводим долгие часы в ожидании следующей раздачи пищи. Наши «общины» существуют недолго: постоянно поступают новички, которых втискивают на места умерших. Людей вечно куда-то переводят, что также разрушает только установившиеся связи. Коек не хватает, начальство никак не пытается разрешить ситуацию.

Транспорты прибывают ежедневно. Кошмарный поток предельно измученных людей со всех направлений. Пешие марши длиной в несколько дней лишают узников остатков сил. Многих по дороге убивают беспощадный холод и еще более беспощадный голод. Наши соседи больше не приезжают на грузовиках. Грузовики были роскошью – в самом начале.

Дёрнхау разрастается. Сюда стекается вся рабочая сила, негодная для дальнейшего употребления. Изгои, измученные до предела, которых нацисты, в тревожном предчувствии скорого конца, не осмелились или не захотели прикончить на месте своими проверенными временем методами.