18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йожеф Дебрецени – Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме (страница 27)

18

Эсэсовцы в лагерях охвачены сомнениями и нерешительностью. Строительство укреплений остановилось с прекращением поставок материалов. Новости с фронта похожи на грозовые тучи; даже опытным пропагандистам из центрального штаба больше не удается подавать их в оптимистическом свете.

За колючей проволокой серых униформ практически не видно. Дисциплина у немцев в крови, поэтому они в мрачном молчании исполняют свой долг, но в свободное время прячутся по казармам, выходя оттуда только на раздачу еды.

В окно я вижу, как они, с низко опущенными головами, прошмыгивают к кухонным баракам. Походка у них невеселая.

Младшие офицеры к нам тоже редко заглядывают, и все равно мы бледнеем, когда кто-нибудь из начальства кричит Achtung! – Внимание! Никогда не знаешь, что случится дальше и каков будет результат инспекции. Особенно когда появляется Ганс.

Ганс блондин, он носит очки. Практически мальчишка. Младший офицер СС, заместитель коменданта лагеря. Мы лежим на койках, вытянувшись в струнку. В нашем случае – в случае мешков с костями – это означает замереть лицом в потолок, сдвинув колени и положив руки поверх одеял, с выпрямленными напряженными пальцами.

Ганс совершает обход. По его виду и поведению никак не скажешь, что дела на фронте плохи. Робот с эсэсовской эмблемой мертвой головы, он запрограммирован на слепое подчинение. Резким визгливым голосом Ганс отчитывает санитаров и отвешивает пощечины. В основном он следит за продуктами, жестянками и деревянными ящиками, спрятанными под койку: мы не имеем права ничего держать при себе, хотя обычно две жестянки есть у каждого – пока их не своруют, – они стоят в изголовье. Одна из них кошерная. Туда нам наливают суп, когда на раздаче заканчиваются керамические миски. Вторая некошерная и служит ночным горшком. Случается, одна жестянка используется для обеих целей.

Ганс, обеспокоенный в первую очередь гигиеной, выбрасывает эти незаменимые предметы, если мы не успеваем спрятать их внутрь матрасов, набитых опилками. Когда у него есть время и настроение, он не упускает возможности избить незадачливого обладателя жестянки до кровавого месива, а то и запинать ногами до полусмерти.

Это Ганс, и в декабре 1944 года война для него не проиграна.

Глава восемнадцатая

На Рождество начинает идти снег. Как мы это узнаем? По снежинкам, ложащимся на оконную раму.

Одновременно лагерь окутывает странная атмосфера подавленности. Нечто определенно витает в воздухе. «Здоровые» бригады перестают выходить на работу; с утра до вечера они бесцельно слоняются по двору. Немцы больше не строят фортификации. Лихорадочная деятельность замирает, колеса крутятся все медленней.

Обнадеживающие новости с фронта доходят даже до нас. Время от времени эсэсовцы прерывают свое обычное хмурое молчание, по крайней мере вступают в разговоры с лагерным начальством. В предчувствии конца они ощущают себя беспомощными. Пытаются как-то оправдаться, и это проскальзывает в каждом их доверительном замечании:

– Лично я, Х или Y, ничего тут не могу поделать. Приказ есть приказ…

Или:

– Я давно говорил, что так продолжаться не может…

Лежа на койках, мы перемен к лучшему не замечаем. Периодические бунты среди кухонного персонала, который стал гораздо хуже исполнять свои обязанности, ставят под угрозу наше и без того еле теплящееся существование. Из супа исчезают щавель и картофельные очистки; прибавки то есть, то нет. В конце декабря мы два дня не получаем даже своего урезанного хлебного пайка – одной шестнадцатой буханки.

Смерть собирает все большие урожаи. Волна начинается с Бергмана. Он умирает на Новый год, и его странный конец удостаивается записи в медицинском журнале: чувствовал себя как обычно. На самом деле он даже вел беседу. И вдруг посреди фразы челюсть у него отвисла.

Херц пережил его на два дня. Помнится, в прошлом этот ухоженный седовласый джентльмен был образцом провинциальной элегантности, воплощением методичности и педантизма. Эти двое, Херц и Бергман, поддерживали друг друга в стремлении вести тот же образ жизни, что и дома, вместе выменивали и принимали пищу, и это приносило им утешение. Они всегда работали в одной бригаде, на пару определяли, сколько могут съесть супа – после сложных подсчетов калорийности, – и выменивали хлебные пайки на ложку сахара или кусок маргарина. В Дёрнхау они были как Кастор и Поллукс – сводные братья из римской и греческой мифологии. Для них казалось немыслимым отправиться в последнее путешествие – на тот свет – не вместе.

Раздутый вдвое против обычного, неузнаваемый, изуродованный покинул нас Глейвиц. Пали Небл тоже умер, после короткой мучительной агонии. Голым призраком он спрыгнул с верхней койки. Приближающаяся смерть, казалось, наделила его сверхчеловеческой силой. Он начал носиться по рядам, расталкивая встречных и крича:

– Слушайте все! Achtung! Achtung! Кусок пирожного «Наполеон» за суп! Дома куплю каждому по куску за порцию супа! Я дам расписку! Хоть две тысячи кусков! Люди! Товарищи! Кусок «Наполеона» за суп!..

Он упал возле двери. Таков был его конец.

Что означал голод для этого человека, выдернутого из его деревенского изобилия, из страны гурманства, в библейские семь тощих лет этого ада, провонявшего дерьмом? Я не удивился, что в последние мгновения его умирающий мозг пробудился не для абстрактных воспоминаний, а для мольбы о пище. Поесть – даже ценой золота, припрятанного дома, только поесть! Еда – вот высшее наслаждение!

В Дёрнхау у рока тысяча лиц. Мрачный жнец устроил экспериментальную лабораторию на месте заброшенной ткацкой фабрики.

Смерть здесь заразна. Ты умираешь, потому что видел смертные муки соседа с начала до конца. Так зараза прилипает к тебе. Все различия между людьми давно стерлись. Мы одинаково готовы к концу. Но кое-что неосязаемое все же осталось. Некоторые держатся исключительно усилием воли, в то время как другие ее лишились. Каждый день мы сопротивляемся вирусу смерти.

Новоприбывшие занимают места Бергмана, Херца, Глейвица, Небла и прочих. Поляки, греки. Среди новичков двое моих знакомых: Эрно Брюль, адвокат и пианист из Славонии[29], и Янши Фегер, некогда работавший со мной в редакции, а потом, в годы оккупации Хорти[30], нашедший более прибыльное дело – торговлю на черном рынке.

Эрно Брюль постоянно плачет. Былой гедонист, ослабев, превратился в ребенка. Слезы катятся по его морщинистому лицу, увлажняют седую колючую щетину, капают в суп. Как заведенный, он твердит только о своей матери.

– Знаете, – шепчет он, – я хочу вернуться домой только для того, чтобы увидеть ее. Поцеловать ее благословенные руки. А если они ее забрали, если угнали, – его лицо каменеет, – я отомщу! Безжалостно. Наймусь надсмотрщиком в трудовые лагеря, куда сгонят нацистов.

Некогда предводитель своего городка теперь сквозь всхлипы рассуждает о возмездии. Веки у него красные от бесконечных рыданий.

Подвижный как ртуть, Янши Фегер пытается устроиться – заводит знакомства, хочет попасть к привилегированным. Он разрабатывает планы экономии, которыми намерен поделиться со старшиной лагеря. Однако здесь его приемы с черного рынка не работают. Единственная должность, которую ему удается занять, – регистратор трупов; теперь по утрам Янши записывает номера тех, кто скончался за ночь. Он получает огрызок карандаша, бумагу и специальный суп. Больше ничего. Это не удовлетворяет его амбиции, ни в коем случае, и он сосредоточивается на одной-единственной цели: выжить. Пусть даже не вернуться домой, просто выжить…

Но у него не получается. Тело, упрямое тело, не подчиняется. На третий день он уже не способен стоять. Не может совершать положенный обход. Бедный фантазер Янши теряет огрызок карандаша, должность и специальный суп – все. От поноса его детская физиономия становится желтой, и болезнь берет над ним верх. Руки и ноги словно наливаются свинцом.

В тот день мне, благодаря хитрой сделке, удается заполучить четыре крупные картофелины – редчайший деликатес посреди нескончаемого голода. Подавив в себе эгоизм, я уступаю слезным мольбам Эрно Брюля и предлагаю одну картофелину тяжелобольному Янши Фегеру.

Янши лежит на четвертой койке от меня. Брюль бредет к нему и сразу возвращается, по-прежнему с моим подарком в руках. Картофелина в его руках мокрая от слез.

– Он только что умер, – говорит Брюль, рыдая. – Взглянул на картофелину. Последнее, что он увидел в жизни.

Кажется, у поляков и греков вообще нет никаких эмоций. Они практически не общаются даже между собой. Это неудивительно, поскольку эти люди много лет кочевали между разными лагерями и гетто, особенно поляки. Они не завязывают дружбы, даже будучи знакомыми или соседями, зато бесконечно сыплют проклятиями. Начальство из них получается самое безжалостное.

Среди поляков и греков много отцов с сыновьями. Иногда отец занимает привилегированное положение, а сын остается обычным узником, и наоборот: сын прибивается к начальству или на кухню.

Гитлеровская тактика обращения с рабами осуществляет невозможное. Она разрушает даже природные инстинкты, разрывает кровные узы, заставляет отца и сына драться за кусок хлеба.

Примеров у меня перед глазами сколько угодно.

Старый поляк лежит на койке рядом со мной. Его тринадцатилетний сын стал ординарцем кого-то из старшин блока. Поначалу парень ежедневно навещает отца, приносит ему хлеб и свеклу. Поначалу. Через пару дней изголодавшийся отец зовет его, но все призывы напрасны: визиты и подношения прекращаются. Когда старик угасает, мальчишка появляется еще раз – с угрозами потребовать полагающееся наследство.