18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йожеф Дебрецени – Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме (страница 25)

18

Что это означает? Начало конца?

Я хочу встать с койки, выйти из блока, чтобы узнать больше новостей. Намереваюсь отыскать знакомых. Я спускаю ноги в зловонную реку испражнений, ищу сухое место, чтобы ее переступить. С тех пор, как меня сюда привезли, я не сделал и пятнадцати шагов, не говоря уже о том, чтобы выйти во двор, окруженный колючей проволокой, хотя ходить туда не запрещено. Теперь я собираюсь это сделать. Вот только я голый, а на улице мороз, так что вряд ли мне было бы суждено далеко уйти, даже если бы ноги держали меня. Но они не держат. Однажды я попытался вскарабкаться по лестнице в блок Б. Хотел разжиться куревом. И упал на первой же ступени.

Униженный, беспомощный, я глядел на уходящую вверх лестницу, словно на Гималаи. То был момент горького осознания. Именно тогда до меня дошло то, что я не хотел понимать, лежа на койке: мои дни сочтены.

Вот и теперь я никуда не добираюсь. Койка держит меня в плену. Я боюсь ступить на пол. В ужасе содрогаюсь от одной мысли о неслыханной дерзости первого шага. Стиснув зубы, продолжаю пытаться, надеясь хотя бы немного пройтись по блоку.

Я учусь ходить. Как странно… В первый раз я учился ходить, поддерживаемый материнскими руками. Теперь же меня поддерживает желание жить.

От пронизывающего холода меня начинает трясти. Голова кружится, и я набрасываю на нее одеяло, блестящее от гнид. Один, два… Правой, левой…

Мне страшно. Надевать одеяло на себя строго запрещено. Если доктор или еще кто из начальства увидит, что я нарушил правило, моей жизни – сколько ее еще осталось – грозит опасность.

Физическая активность немедленно вызывает утомление. Я плюхаюсь назад на койку с ощущением, будто прошел много километров.

У меня новый сосед. Его положили, пока я вставал. Меня уже восемь раз переводили с койки на койку с момента прибытия в Блок А. Нынешняя совсем рядом с дверью.

Появление соседа меня не удивляет. Я уже восемь раз докладывал о трупах по утрам, а это значит, – помимо всего прочего, – что я восемь ночей провел, прижавшись к остывающему телу. Ко всему можно привыкнуть. Тесное соседство такого рода означало лишний паек; правда, каждый перед смертью обделывался в опилки.

Теперь рядом со мной лежит незнакомый юноша с кожей цвета пергамента. Взгляд его устремлен вверх, на вентиляторы, которые остались на потолке с тех пор, когда в цехах работали станки. На нем кальсоны и нижняя рубаха – невероятная редкость. Он сжимает в руке узкую полоску льняной ткани. Когда-то такие же обрывки нам выдавали в Эйле вместо полотенец, но по прибытии сюда их конфисковали. В тряпицу завернута эмалированная кружка.

Эти кружки – один из самых востребованных товаров в Дёрнхау. Никто не знает, как и откуда они попали в лагерь, но владение ими означает неоспоримое процветание. Рыночная стоимость: две порции хлеба. Помимо начальства, только самые экономные и оборотистые из нас обладают такими.

Я поворачиваюсь к нему и спрашиваю:

– Понос?

Он молча кивает. По его лицу все сразу ясно. Facies Hippocratica. Такие лица мне во множестве приходится созерцать каждый день. На них лежит печать смерти. Заострившиеся черты, мраморность кожи. Опухшие, нависающие веки, словно у циркового урода.

Он пытается что-то сказать.

– Когда дадут хлеб?

– Сейчас уже раздают, в первом ряду.

– Хочу есть, – выдыхает юноша.

– Знаю, парень. Потерпи. Буквально через полчаса…

– Полчаса… Я столько не выдержу. Не смогу…

– Конечно, сможешь. Мы же все терпим. И я терплю. Соберись. Ты из какого лагеря?

– Кальтвассер.

– А кто ты? Студент?

– Нет. Раввин.

Наверное, он только-только закончил учебу. Раввин! Может, возглавлял одну из небольших религиозных общин в Карпатах. Я забыл название деревушки, откуда его угнали, но по сей день передо мной стоит лицо этого молодого ребе. Оно со мной навсегда.

В нем уже не осталось ничего от раввина и ничего от человека. Он не думал ни о Господе, которому некогда поклялся преданно служить, ни о тяжелых фолиантах в семинарии, ни о Ковчеге Завета с паукообразными надписями на иврите, ни о лице собственной матери… Он думал только о куске хлеба, который означал для него жизнь.

Юноша пробует приподняться, но падает на спину.

– Когда они… придут… наконец? Дайте… мне… сейчас же… проклятые твари! – шепчет он, хватая ртом воздух. – Хлеба… у меня… внутри… все горит…

Зловонная тепловатая лужа медленно растекается по опилкам под ним. Он глядит на меня. Я на него.

– Держись, – я пытаюсь его ободрить. – Мы все голодны. Ты точно можешь потерпеть пару минут.

Он отмахивается от моих слов.

– Я чувствую, как слабею… сил нет…

Он начинает говорить разборчивей, но его голос едва слышен:

– Можно мне хлеба вне очереди? Вдруг вы смогли бы договориться с ними, а? Если они увидят, в каком я состоянии, то…

– Невозможно, – отвечаю я. – Тебя только привезли, ты не знаешь Юдовича. В лучшем случае он изобьет меня ногами.

Юноша что-то бормочет на иврите, а потом четко и ясно шепчет на венгерском:

– Какие никчемные… мои братья… никчемные…

Больше он не дышит. Рука, державшая кружку, разжимается, и драгоценный сосуд падает на пол под койку. Глаза ребе открыты. Они продолжают смотреть прямо мне в лицо.

Кажется, их застывший взгляд торжествующе спрашивает: «Ну, что я говорил?»

В лагере действует неписаный закон: личное имущество покойного – если таковое имелось – переходит к его ближайшему соседу. Но и с этим возникают разногласия. Приходится вступать в физическую борьбу с другими претендентами на жалкую собственность. Над свежими трупами неизменно вспыхивают перепалки. Замахиваются дрожащие руки, скрюченные пальцы тянутся к глазам, сыплются слабые удары. Комическая, бессильная драка жаб с мышами. Те, кого ударили, едва это чувствуют.

И правда, три или четыре гиены уже обыскивают труп. Они даже заглядывают в рот – не блеснет ли там золотой зуб. Иногда, прежде чем утащить тело из блока, они удаляют коронки сами, если найдут подходящий инструмент. Предприятие рискованное, но соблазнительное, сулящее немедленную и значительную выгоду. Работники кухни охотно скупают золото. С другой стороны, быть пойманным с поличным означает казнь на месте, поскольку начальство, полагающее, что его перехитрили, склонно проявлять еще меньше снисходительности, чем в случаях с кражей хлеба.

Однако золотых зубов во рту у раввина нет. Поляк на верхней койке надо мной не шевелился уже несколько часов, но теперь и он протягивает вниз руку, расстегивает на груди покойника рубашку и жадно шарит по грязной коже пальцами. Наивный – он думает, под рубашкой может быть припасен кусок хлеба! Кружка и полотенце уже исчезли.

Итак, очередной мой сосед скончался. Вчера это был шестнадцатилетний мальчишка из Будапешта – ему привязали бирку с номером к большому пальцу ноги. А позавчера знакомец из Бачки, которого я не сразу признал. Кажется, его звали Фрюнд. Бедняга сам притащился ко мне поближе: хотел смотреть в знакомое лицо, когда наступит конец. Глядя друг на друга, мы прекрасно понимаем, кто из нас не доживет до следующего дня. И выдают нас не только искаженные, как у цирковых уродов, лица. Мы чувствуем, сознаем с беспощадной уверенностью – как сознавали светловолосый щуплый Фрюнд и большеглазый ребе, с которым я не был знаком, слуга Господа, загнанный в Дёрнхау.

Саньи Рота настигла та же судьба. Он тоже оказался среди местных пациентов. Грабитель не спросил с меня капусту, которой одарил на прощание, и нисколько не удивился нашей встрече. Саньи Рот ничему не удивляется – он просто принимает к сведению. Здесь он опять хорошо устраивается: несмотря на положение пациента, занимает должность. Раздевальщик трупов. Отвратительное ремесло, но рецидивиста со стальными нервами не волнуют детали.

Одеяло он носит на плечах как плащ. На нем тот же знак отличия, что и на нас всех: круглое серебристое пятно. Гниды. Однако у Саньи есть белье.

Физически он так же сломлен, как и все мы. Его лицо страшно опухло, и отеки быстро усиливаются. К тому же он жалуется на острую боль в почках. Тем не менее его нервы – он сам так говорит – в отличном состоянии.

– Если бы еще мое тело было им под стать! – вздыхает он.

Он с силой отталкивает гиен прочь и начинает раздевать тело. Работенка прибыльная – Саньи Рот за другую и не взялся бы, – потому что на некоторых трупах обнаруживается белье. Белье в лагере – твердая валюта, и она достается раздевальщикам. У раввина были не только кальсоны, но и нательная рубашка. Каким-то образом по прибытии сюда он умудрился сохранить их при конфискации одежды.

Рот срывает обноски с медленно коченеющего тела. Он работает споро и умело: не проходит и минуты, как труп уже раздет.

– По-быстрому простирнуть, – говорит он, складывая запачканные кальсоны, – и можно продавать. В день я таких, бывает, по десять штук набираю. Работа не очень, но что мне остается? И эту-то мне выбил Йожи Пепита.

– Кто это?

– Йожи Пепита из Народного парка в Будапеште. Ты что, никогда с ним не встречался? Значит, тебе повезло. Санитар из блока Б. От него там все трясутся. Мой старый приятель.

– Пепита… Что за имя такое?

– Сценическое. Он изображал бородатую женщину на представлениях в Народном парке. «Шоу начинается, подходите ближе… Всего десять монет! Шоу начинается, отличное развлечение для всей семьи!» А теперь, дружище, Йожи Пепита – большая шишка, представь себе!