18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йенс Якобсен – Фру Мария Груббе (страница 7)

18

Потом речь зашла о предстоящей поездке, задержалась недолго на плохих дорогах, обратилась назад к Тьеле, перешла на откорм скота и на убой и снова пустилась в странствия.

При этом они никоим образом не забывали про жбан. Пиво ударило пм в голову, и Эрик Груббе, который как раз начал рассказывать о своем путешествии на Цейлон и в Ост-Индию на «Жемчуге», еле мог продолжать рассказ, давясь от хохота, как только приходило на память что-нибудь потешное.

Священник же становился чем дальше, тем серьезнее. Он разомлел и развалился на стуле, но время от времени крутил головой, мрачно глядел перед собой и шевелил губами, словно говорил что-то; к тому же, он жестикулировал одной рукой все усерднее, пока его не угораздило треснуть кулаком по столу. Тут же он опять осел и обмяк, испуганно глянув на Эрика Груббе. Наконец, когда тот поехал расписывать да и завяз на описании безмерно простоватого поваренка, пастор ухитрился-таки подняться и заговорил глухим торжественным голосом:

— Воистину, — сказал он, — воистину! Свидетельствую своими устами… своими устами… что вы есть соблазн человеков и предмет соблазна… Лучше бы вам быть ввержену в море… Воистину! С жерновом на вые и двумя мерами солоду. Две те меры солоду вы мне задолжали. Свидетельствую о сем торжественно и своими устами… Две полнехоньких меры солоду в моих новехоньких мешках… Ибо не мои были мешки… как перед истинным, не мои! Не были и не бывали. Были то ваши собственные старые мешки, а мои-то, новенькие, вы у себя попридержали… А солод-то был гнилой… Воистину так! Воззрите же на мерзость запустения, а мешки мои, и я отплачу… Мне отмщение, и аз воздам, говорю я… Аще не содрогаетесь ли всеми своими ветхими костьми? Старый вы любодей!.. По-христиански бы вам жить… А по-христиански ли будет жить с Анэ Йенсовой и позволять ей морочить голову приходскому священнику, христианскому проповеднику. Вы… вы — любодей крещеный…

В начале речи пастора Эрик Груббе улыбался во весь рот и по-приятельски тянулся к нему рукой через стол, потом двинул в сторону локтем, как бы толкая под бок незримого собеседника, чтобы тот посмотрел, как отменно назюзюкался пастор, наконец таки у него появилось что-то вроде уразумения речи священника, ибо он сразу побелел как смерть, схватил жбан и запустил им в пастора, который закачался, рухнул, опрокинувшись, спиной на стул и, съехав с него, растянулся на полу. Однако упал он только с перепугу, ибо жбан не долетел до него и лежал на краю столешницы. Содержимое разлилось по всему столу и струйками стекало на пол и на пастора.

Свеча догорела почти до самого подсвечника и мигала, отчего в комнате было то светло, то так темно, что синий рассвет заглядывал в окна.

Пастор еще бормотал. Его голос был то низким и угрожающим, то свистящим и визгливым:

— Вы восседаете во злате и багрянице, а я валяюсь здесь, и псы лижут язвы мои… А что возложили вы на лоно Авраамле?! Кою жертву пожрали?.. Ни даже серебряного скиллинга не возложили вы на христианское лоно Авраамово… и поделом вам и муки ваши… и да не омочит никто в воде перста своего ради вас… — И он хлопнул пятерней по луже пива. — Я же умываю руки мои… обе умываю… Я увещевал вас… хе!.. Се грядете вы, грядете во вретище и посыпав главу пеплом… не во вретище, а в двух моих новехоньких кулях… солоду…

Он побормотал еще немного и погрузился в сон. А тем временем Эрик Груббе делал попытки добраться до него и отомстить. Он уцепился мертвой хваткой за ручку кресла, вытянулся во всю длину и, напрягаясь что есть мочи, тщился лягнуть покрепче ножку стола, в полной надежде, что это пастор.

Вскоре все утихло. Был слышен только храп обоих почтенных мужей да равномерный стук пивных капель, которые все еще шлепались со стола.

Дом с угодьями у госпожи Ригитце Груббе, вдовы блаженной памяти Ханса Ульрика Гюльденлёве, находился на углу Восточной улицы и Вербного переулка.

В те времена Восточная улица была довольно аристократическим местом: здесь жили члены семейств Тролле, Сестедов, Розенкрантцев и Крагов. Сбоку от госпожи Ригитце жил Иоахим Герсдорфф, а в новом красном доме Карела ван Мандера по большей части размещались двое, а то и несколько иностранных резидентов. Впрочем, только одна сторона улицы была заселена знатью; на Никольской стороне домишки были низкие, и жил здесь все больше люд мастеровой, да мелочные торговцы, да корабельщики. Было там и несколько харчевен.

Было позднее воскресное утро в начале сентября. Стоя у оконца в мезонине на подворье госпожи Ригитце, Мария Груббе смотрела на улицу: ни единой кареты, никакой суеты, только и слышны чьи-то неторопливые шаги да протяжно-ленивое пение какого-то одинокого устричника.

Солнечный свет падал, трепеща, на крыши и на мостовую, а тени были резкие, угловатые, похожие на крупные неуклюжие четырехугольники. Даль тонула в легком дымно-сизом чаду.

— Paßt au…f! [1] — раздался позади нее женский голос, очень удачно подражавший сиплой командирской глотке.

Мария обернулась.

Кричала горничная Люси. Сидела она сидела на столе, созерцая критическим взором свои довольно стройные ножки, наконец это наскучило ей, она и крикнула. А теперь, сидя и хохоча во всю мочь, беспардонно размахивала ногами.

Мария пожала плечами и, как-то брезгливо улыбаясь, повернулась было опять к окну, но Люси соскочила со стола, схватила ее за талию и заставила сесть на стоявший рядом плетеный стул.

— Слушайте, барышня! — сказала она. — Вы ничего не знаете?

— Ну?

— Вы нынче и про письма запамятовали, а во втором часу у нас гости, так что вам, барышня, и осталось-то каких-нибудь часа четыре. А слыхали, что им будет на обед? Золоченый суп, камбала и еще, знаете, такая широченная рыба, жареные куры в тризаиете да мансфельдовский пирог со сладким киселем из сливы. По-благородному, что и говорить, а вот, ей же ей, не больно-то жирно. И ваш, барышня, суженый приедет.

— Вздор какой! — сердито крикнула Мария.

— Да боже упаси! Ведь от того, что я сказала так, ни оглашения брачного, ни помолвки еще не будет… А только не пойму я, барышня, как это вам до вашего кузена дела мало. Мужчины красивее да веселее уж я и не знаю. А ножки-то у него какие! Да и кровь в нем королевская — по рукам и то видать: крохотные-прекрохотные, словно вылепил кто. Одни ноготки чего стоят! Не больше пятачка серебряного, да такие кругленькие, розовенькие! Да что там! А походка-то у него какова! Ни дать ни взять пружины. Ать! Два! А глаза-то так и сверкают, так и играют…

Она сгребла Марию в охапку и принялась чмокать ее в шею с таким усердием да взасос, что девочка вспыхнула и вывернулась из ее объятий.

Люси брякнулась на постель и хохотала как бешеная.

— И вольничаешь же ты сегодня! — прикрикнула на нее Мария. — Не перестанешь, так я вниз сойду.

— Да что ж тут такого? Уж нельзя нашей сестре и повеселиться малость! На белом свете горя не оберешься. А моего и семерым не снести. Не у меня ли жених-то на войну ушел да и перебивается там с худа на лихо? Вспомнишь, и так ли жалостно станет! А ну как его там убило или покалечило? Помилуй, господи, меня, несчастную девку: не человек я тогда буду больше.

Она уткнулась лицом в простыни и всхлипывала:

— Ой, не надо, не надо, не надо! Лоренц! Родименький! Я тебе верная буду, уж такая верная, только бы вернулся домой невредимый! Ах, барышня, барышня! Мочи нет терпеть!

Мария пробовала успокоить ее словами и ласками. Наконец ей удалось добиться того, что Люси приподнялась, села и утерла глаза.

— Да, барышня, — сказала она. — Никто не знает, где у меня болит. Не может человек всегда быть таким, как надо бы. Да и проку-то что, ежели я порешу о парнях вовсе не думать! Так ведь тебе и лезут с прибаутками да комплиментами. Хоть убей, не смогла бы от них ин отгрызться, ни увернуться. Так и подмывает меня, так бы и пустилась с ними языком чесать… Глядишь, и дошло до галантерейного обхождения, когда я уж и не могу Лоренцу по всей строгости ответ держать. А как вспомню, какого страху он, сердечный, терпит, ой-ой-ой, кляпу себя так, что ни одна живая душа не знает. Потому как люблю я его, барышня, его и никого другого, поверьте уж мне. Ох! Лягу спать, месяц прямо на пол светит, и вот тут я совсем другой человек бываю. Уж так мне тогда тошно да постыло, и плачу, ревмя реву, и вот здесь в глотке давит, впору задохнуться. Уж такая мне мука! Лежу да маюсь, мечусь по постели, богу молюсь, а сама и не знаю толком, о чем молюсь-то. А иной раз сама не своя бываю, сяду на постели, схвачусь за голову, и так-то мне боязно станет, что я с тоски своей ума лишусь. Господи боже! Да что с вами, барышня? Вы никак плачете? Неужто и вы, такая молоденькая, по ком-то втихомолку страдаете?

Мария покраснела и чуть-чуть улыбнулась: ей было как-то лестно от мысли, что она может влюбиться и страдать.

— Нет, нет! — сказала она. — Но ты говоришь так грустно, словно все кругом одно горе да мука.

— Помилуй бог, не все так, нет. Бывает и по-иному, — сказала Люси, вставая, ибо снизу позвали. И вышла, плутовато кивнув Марии.

Мария вздохнула, подошла к окну и поглядела вниз, на зеленое прохладное кладбище у св. Николая, на красные стены церкви, потом на дворец, на его медную крышу, покрытую ярью, и дальше — на Островок и на Канатный завод, окинула взором Восточные ворота с их острым шпилем и Халланд с его садами и дровяными сараями, и синеватый Зунд, переходивший в голубое небо, по краю которого белые пушистые облачка медленно тянулись к сконскому побережью.