Ярослав Северцев – Гэбист Императора. Петербургский раут (страница 8)
Выходя из переулка, он мысленно поставил галочку напротив первого пункта своего списка.
К обеду он знал о своём новом районе достаточно, чтобы ориентироваться уверенно. Булочная на углу Второй линии — лучший хлеб. Аптека через два квартала — пригодится. Трактир у моста — там обедают мелкие чиновники и можно услышать много интересного.
Он зашёл в трактир у моста и взял обед. За соседним столом двое чиновников обсуждали какое-то дело об убийстве купца на Лиговке. Громов слушал вполуха.
— Слышали? — говорил один чиновник другому, понизив голос. — Охранка опять ищет людей. Штаты расширяют.
— Неудивительно, — отвечал второй. — При таком положении дел...
— Говорят, платят хорошо. И документы помогают оформить.
Громов поднял глаза от тарелки.
Документы помогают оформить.
Он снова опустил взгляд и спокойно продолжил есть. Но в голове уже начала складываться другая идея — более элегантная, чем покупка фальшивого паспорта в тёмном переулке. Охранное отделение. Царская тайная полиция. По сути — аналог его родного ведомства, только с другим названием и меньшим бюджетом на технику.
Он умел работать в спецслужбах. Он умел думать как спецслужба. Он знал методы, которые здесь ещё не изобрели.
Может, не так уж и плохо, — подумал Громов, вытирая рот салфеткой. — Каждый работает там, где умеет.
Вечером он вернулся в комнату, лёг на скрипучую кровать и долго смотрел в потолок на трещину в виде Волги.
За стеной Митя с кем-то горячо спорил вполголоса — судя по отдельным словам, тема была революционная. Аглая Фёдоровна гремела посудой на кухне. С улицы доносился цокот копыт и чей-то смех.
Громов думал.
Он думал о Николае II — тихом, несчастном человеке, который родился не в то время и не для той роли. Думал о Распутине, которого ещё не видел, но уже почти чувствовал — как странное предчувствие. Думал о войне с Японией, которая шла плохо и кончится позором. Думал о том, что через двенадцать лет всё это рухнет — не сразу, не в один день, а медленно, как старый дом, в котором сначала трескаются стены, потом проваливается крыша, и только потом соседи замечают, что дома больше нет.
Он знал это всё. Каждую деталь. Каждую дату.
И от этого знания было не легче, а тяжелее.
Громов закрыл глаза.
Завтра, — решил он. — Завтра разберусь.
Это была, пожалуй, самая человеческая мысль, которую он думал за последние два дня. И с ней он наконец заснул — под скрип кровати, под голос Мити за стеной, под далёкий гудок парохода на Неве, в городе, которого давно не было, в году, который давно прошёл.
Громов проснулся рано — как всегда, без будильника, в шесть утра, потому что пятнадцать лет службы вбили этот рефлекс намертво. Несколько секунд он лежал с закрытыми глазами и слушал тишину, пытаясь понять, что не так.
Потом вспомнил.
Не так было всё.
Он открыл глаза и уставился в потолок комнаты, которую снял вчера вечером на Васильевском острове. Потолок был низким, с трещиной в виде реки — Громов машинально определил, что трещина напоминает Волгу где-то в районе Самары. Обои — тёмно-зелёные, в мелкий цветочек — отставали в углу и грустно свисали, как флаг капитулировавшей армии. Из-за тонкой стены доносился храп Мити — молодой студент спал с чистой совестью революционера, который ещё не успел ничего натворить.
Громов сел на кровати, которая немедленно скрипнула с таким возмущением, будто он весил не восемьдесят килограммов, а все двести. Осмотрелся.
Комната была маленькой, но чистой. Хозяйка — Аглая Фёдоровна, дама лет шестидесяти с железным взглядом и крахмальным чепцом — сдала её за умеренную плату и сразу предупредила: гостей не водить, самовар после десяти вечера не ставить, политических разговоров в её доме не вести. Последний пункт она произнесла с особым значением, покосившись на Митю. Митя сделал вид, что не заметил.
На деревянном стуле у окна лежал пиджак Громова. В кармане — телефон с пятьюдесятью восемью процентами заряда и никакой связью. На подоконнике — стакан с водой, который он поставил вечером по привычке. За окном — Петербург.
Громов встал, подошёл к окну и долго смотрел на улицу.
Город просыпался медленно и основательно, как большой пожилой человек, у которого нет причин торопиться. Мостовая блестела после ночного дождя. Дворник в фартуке методично скрёб метлой тротуар — без спешки, с достоинством, как художник, которому заплатили не за скорость, а за результат. По улице прогромыхала телега с молочными бидонами. Из соседнего окна выглянула кухарка, оценила погоду и скрылась обратно.
Никаких машин. Никаких вывесок с подсветкой. Никакого гула городского трафика — только лошади, скрип колёс, голоса и где-то далеко — гудок парохода на Неве.
— Ну и дела, — сказал Громов негромко.
Это был его способ принимать реальность: констатировать факт вслух, спокойно, без истерики. Так он говорил, когда в Чечне у него кончались патроны. Когда его машина подорвалась на фугасе и он очнулся в кювете с сломанными рёбрами. Когда его первая жена подала на развод прямо в день его возвращения из командировки.
Ну и дела. И дальше работать.
Он умылся холодной водой из таза — горячей не было, надо было заказывать заранее у хозяйки, — оделся, причесался и сел за маленький письменный стол у стены. Достал из кармана блокнот — он всегда носил блокнот, старая привычка — и начал писать.
Ситуация. Петербург, предположительно апрель 1905 года. Первая русская революция в разгаре. До Октябрьского манифеста — полгода. До Первой мировой — девять лет. До революции семнадцатого года — двенадцать лет.
Ресурсы. Наличные деньги — есть, хватит примерно на месяц скромной жизни. Документы — нет. Это серьёзная проблема. Легенда — слабая. Связи — один студент-революционер сомнительной полезности.
Задачи. Первое — документы. Второе — стабильный источник дохода. Третье — информация: кто, что, где, когда. Четвёртое — решить главный вопрос: что он вообще собирается здесь делать.
На четвёртом пункте Громов остановился и побарабанил карандашом по столу.
Что он собирается здесь делать — это был, пожалуй, самый неудобный вопрос из всех. Потому что у него было два варианта, и оба были одинаково абсурдными.
Вариант первый: вмешаться. Используя знание будущего, попытаться изменить ход истории. Предотвратить революцию, спасти царскую семью, не допустить Первой мировой, миллионов жертв, ГУЛАГа, всего того, что он изучал на уроках истории и о чём читал в секретных архивах. Звучало красиво. На практике — примерно так же реалистично, как в одиночку остановить товарный поезд руками.
Вариант второй: не вмешиваться. Сидеть тихо, ждать, пока найдётся способ вернуться домой. Наблюдать. Не трогать историю руками, как не трогают экспонаты в музее. Тоже логично. Но тогда зачем он вообще здесь?
Громов закрыл блокнот. Оба варианта требовали обдумывания, а обдумывание требовало завтрака. Он вышел из комнаты.
Аглая Фёдоровна кормила постояльцев в маленькой столовой, где пахло кофе, свежим хлебом и геранью. За столом уже сидел Митя — взъерошенный, с кругами под глазами, но с горящим взглядом человека, у которого есть планы на день.
— Доброе утро! — сказал он с энтузиазмом, который Громов в такое время суток находил физически неприятным.
— Утро, — согласился Громов и сел напротив.
Аглая Фёдоровна поставила перед ним тарелку каши, хлеб, масло и чашку кофе такой густоты, что ложка, казалось, могла стоять в ней вертикально. Громов сделал глоток и с уважением подумал, что хозяйка понимает в кофе больше, чем большинство его знакомых бариста из двадцать первого века.
— Вы сегодня куда? — спросил Митя, намазывая хлеб маслом с такой скоростью, будто опаздывал.
— По делам, — сказал Громов.
— По скучным?
— По очень скучным.
Митя вздохнул. Очевидно, он рассчитывал на более содержательный ответ.
— А я сегодня иду на лекцию по конституционному праву, — сообщил он. — Профессор Кириллов читает. Умнейший человек, хоть и монархист. Говорит, что России нужна конституция, но постепенно, без потрясений. — Митя произнёс это с таким снисхождением, будто профессор Кириллов предложил лечить пневмонию валерьянкой.
— Профессор прав, — сказал Громов.
Митя поперхнулся.
— Как — прав?! Россия гниёт! Самодержавие изжило себя! Народ страдает!
— Народ всегда страдает, — философски заметил Громов. — Вопрос в том, сколько он будет страдать после того, как самодержавие рухнет.
Митя открыл рот, потом закрыл, потом снова открыл.
— Вы... вы что, за царя?
— Я за здравый смысл, — сказал Громов и допил кофе. — Это редкая позиция, я знаю.
Он встал из-за стола, поблагодарил хозяйку и вышел на улицу. За спиной слышал, как Митя что-то горячо объясняет Аглае Фёдоровне. Та отвечала односложно и, судя по интонации, была целиком на стороне Громова.
Умная женщина, — подумал майор.
Петербург при ближайшем рассмотрении оказался городом контрастов настолько резких, что у человека из двадцать первого века рябило в глазах. В двух кварталах от нищего рабочего квартала стоял роскошный доходный дом с лепниной и швейцаром в ливрее. За витриной французского магазина блестели шляпки, которые стоили столько, сколько рабочий зарабатывал за три месяца. По Невскому проспекту ехали кареты и первые робкие автомобили — редкие, шумные, пугающие лошадей.
Громов шёл и наблюдал. Это он умел делать профессионально — растворяться в толпе, смотреть, запоминать, анализировать. Лица людей, их одежда, походка, взгляды. Город был напряжён — это чувствовалось физически, как перед грозой. Люди говорили тихо, оглядывались. На углах стояли городовые с выражением людей, которые устали и немного боятся — плохое сочетание для человека с властью.