реклама
Бургер менюБургер меню

Януш Вишневский – Одиночество в сети. Возвращение к началу (страница 65)

18

Почему кладбище и свечи сегодня, первого сентября? Этого ты тоже не знаешь. Когда на прошлое Рождество я рассказывала тебе о том, как я стараюсь убежать от скорби, и о смерти моего отца, я не думала, что даты имеют значение. Больше всего мне хотелось рассказать тебе об утрате и о том, что я не могла с ней смириться. Я до сих пор не смирилась с ней. Когда я смотрю на пламя, каждый раз что-то внутри меня начинает кричать «почему!?». Но только в начале. Потом я гашу этот крик и предаюсь воспоминаниям в тишине.

Первого сентября 2012 года в 16:48 умер мой отец. Так написано в его свидетельстве о смерти, выданном чешским врачом. Это не так, потому что я знаю от горных спасателей, что он умер раньше. Прежде чем этот врач добрался до тела, прошло минимум три часа.

Это был поздний субботний вечер. Мы с бабушкой Сесилией сидели на кухне за столом и лепили вареники. Бабушка всегда ждала его с варениками, когда он возвращался из поездки. Больше всего он любил львовские, с гречкой и творогом. Рассказывала, что, когда мы жили в Гамбурге, она с разными «гонцами» отправляла нам в специальных термических сумках замороженные львовские. Да, действительно, только когда я вернулась в Польшу, узнала, что существуют и другие, отличные от львовских, вареники. Интересно, что когда я однажды попала во Львов, нигде, ни в одном ресторане никто не знал, что такое «львовские вареники»…

Так вот, лепили мы вареники и зазвонил телефон. У бабушки Сесилия все еще был стационарный. Он стоял в прихожей дома номер восемь, на шкафчике с хрустальным зеркалом. Даже когда на день рождения папа подарил ей мобильник, бабушка не избавилась от старого, стационарного, который звонил, насколько я помню, может быть, всего раза два. В тот вечер телефон дал о себе знать громким верещанием. Сесилия взглянула на часы, стряхнула муку с рук и поплелась к телефону. Помню, как через некоторое время услышала звон бьющегося стекла. Когда я вбежала в прихожую, Сесилия стояла, опершись локтями о столешницу, а голова была прижата к разбитому зеркалу. Пол был засыпан осколками стекла, телефонная трубка в окровавленной руке. Я подняла ее голову. Она пихнула мне трубку в руки, с трудом хватала ртом воздух. «Надя?» – донесся тихий шепот из трубки. Я узнала голос дяди Игнация. Когда я подтвердила, что это я, он заговорил. Говорил очень медленно, но не так, как обычно разговаривают люди, а как будто читал телеграмму. Предложение за предложением. Я помню этот его монолог, как некоторые помнят свою группу крови, а другие – Отче Наш. И я никогда не забуду.

Парашют не раскрылся.

Он не страдал.

Умер мгновенно.

Я был в Праге.

У него был мобильник.

Телефон уцелел.

Последний звонок в списке был мне.

Звонили они.

Сейчас я с ним.

Они отдадут тело только семье.

Приезжай.

Когда Игнаций начал рыдать, я выронила трубку.

Мой отец был мертв. Бабушка смотрела на меня, как на судью, который сейчас зачитает ей приговор. Я все ей сказала – она не поверила. Она сцепляла и расцепляла окровавленные пальцы, барабанила ими по столику, глотала слезы, стояла и ждала, что я стану отрицать, что скажу ей – это неправда. Я отвела ее на кухню, промыла ей руки струей из-под крана и перевязала. Посадила ее за стол, села напротив, и мы взялись за руки. Тогда я, пожалуй, впервые увидела, как выглядит безумие в глазах другого человека. Она молчала. Временами глубоко и тяжело вздыхала. Потом, наконец, встала и принялась замешивать тесто для вареников. Ведь «завтра он возвращается, а как же это без львовских»…

И, глядя на нее, я онемела, я подумала, что мне никак нельзя разваливаться на куски именно сейчас, когда у меня на руках совершенно беспомощная бабушка и передо мной поставлена задача: «Только семье выдадут тело. Приезжай» – это стучало у меня в голове и заглушало другие мысли. Не было никого, кто мог бы сделать это вместо меня. Сегодня я думаю, что именно тогда решила – не имею права впадать в отчаяние. Потом, когда у меня уже появилось право на эту «роскошь», каковой является скорбное вспоминание, когда Сесилия покинула этот мир и я осталась совсем одна, чтобы не впасть в отчаяние, я сама придумывала себе дела. Вот так я отправилась в Сомали, потом в Руанду, а потом еще дальше…

Отца мы похоронили на кладбище в Чехии, недалеко от поселка Шпиндлеровы-Млын. Это в Карконошах, недалеко от той горы, которую он видел перед смертью. Так хотела бабушка. Я тоже этого хотела. Знаю, что и папа тоже так хотел бы. Он привязывался к местам, которые были важны. Место смерти – важное место. Он часто так говорил Сесилии. Вот, наверное, почему она согласилась, чтобы могила ее сына была в этих горах.

На кладбище были два могильщика, чиновник из немецкого консульства, Сесилия, дядя Игнаций и я. Помню кучи желтоватого песка вокруг ямы, на дне которой гроб, обернутый в белый парашют с муаром в виде разорванных строп.

Когда могильщики отошли от ямы и наступила тишина, я, стоя на куче песка, уронила листочек, сложенный вчетверо, который был приклеен к моей фотографии в альбоме. Черно-белой, на которой мне шесть лет, и я иду в первый класс своей первой школы. В Гамбурге. Испуганная, сжимающая своей крохотной ручонкой его сильную и огромную. Я выучила текст той записки наизусть:

Du, kleine Hand, ich brauche Dich, weil ich von Dir ergriffen bin. Das spüre ich, weil ich viele Handgriffe für Dich tun darf, weil ich mit Dir spielen, lachen und herumtollen kann, weil ich Deine Wärme spüre und Dich lieb hab.[36]

Его огромная рука обращается в этом стихотворении к моей крошечной. Над его могилой я рассказала, что моя маленькая рука может ответить.

Du große Hand. Ich brauche Dich, weil ich bei Dir geborgen bin. Ich spüre Deine Hand, wenn ich wach werde und Du bei mir bist, wenn ich Hunger habe und Du mich fütterst, wenn ich zu Dir kommen kann, weil ich Angst habe[37].

Я знаю, ты ненавидишь немецкий. Но прости, это я могу воспроизвести только по-немецки, и в воспоминаниях тоже только по-немецки. Лишь тогда сказанное имеет для меня смысл. Какой-то своей частью я до конца жизни останусь немкой. Так уж случилось у меня в жизни.

Мы стояли молча и, судорожно сжимая руки, смотрели на дубовый крест, возвышающийся над горкой желтого песка, на которой лежали два венка и букет цветов, собранных в садике у нашего дома. А потом над могилой начали кружить два воробья…

Я думаю, что тот воробей, который утащил сегодня спичку на еврейском кладбище в Мюнхене, наверняка из той парочки, что летала тогда там, во время похорон моего отца недалеко от Шпиндлерув-Млына, в Карконошах, в Чехии…

Отец хотел умереть. Я догадывалась об этом, а сейчас я в этом просто уверена. И важно здесь не столько место, сколько момент его смерти. Его бросила женщина, в которую он был безумно влюблен. Она родила меня, уехала, оставила меня с ним, потом мы должны были воссоединиться, но этого не случилось. Почему – отдельная, долгая и очень болезненная история о человеческой жестокости. Во время нашей Рождественской трапезы я о ней мимоходом упомянула. Когда-нибудь я тебе ее расскажу полностью. Отец не переставал любить эту женщину. После влюбленности приходит любовь. Спокойная, разумная, без наркотического дурмана. Женщина, которая меня родила, наверняка не была в него влюблена. А если и была, то наверняка перестала его любить. Бывает. Папа не мог понять этого и до самого конца не мог с этим смириться. Мне так кажется.

Одиннадцать лет он жил мечтой, что его возлюбленная, несмотря ни на что, все-таки вернется. Когда же он потерял последнюю надежду, то постарался убежать от воспоминаний, большая часть которых – самые красивые и, следовательно, самые болезненные – были связаны с Гамбургом. И именно по этой причине мы вернулись в Польшу. Он никогда мне этого не говорил, но я знаю, что все так и было.

Вот только пока что еще никому не удавалось убежать от памяти. Не удалось и ему. Все произошло с точностью до наоборот: чем больше он пытался вытеснить ее из сознания, тем больше по ней скучал. В Гамбурге он мог хотя бы прикасаться к тем вещам, к которым она когда-то прикасалась, бывать в тех местах, которые они совместно посещали, ложиться в постель, в которой они вместе спали. А в доме номер восемь ему оставалось лишь скучать и по ней, и по всему тому, что он оставил в Гамбурге. Вдобавок, ему приходилось притворяться перед бабушкой Сесилией, своей матерью, что все в порядке, чтобы та не волновалась.

Он знал, что оставляет меня под лучшим из присмотров – под присмотром любимой бабушки – вот и нырнул в работу, очертя голову, как в омут… И утонул в ней: он принимал все, абсолютно все предложения, без разбору. Он обходился работодателям дешевле других, при том, что у него было прекрасное резюме с рекомендацией лучшего архитектурного бюро в Германии.

Он делал все, чтобы у него не осталось времени на одиночество. То, что рядом с ним не было нас обеих – и дочери, и матери – ничуть ему не помогало, не заглушало чувства, что тебя бросили. А быть одиноким и быть брошенным – это не одно и то же. Отсутствие и лишение отзываются разной болью.

Не вспомню точно момента, когда папка расстался со своим трудоголизмом и перешел на нечто гораздо более опасное: он начал летать на дельтаплане, лазить по горам, ездить на маунтин-байке, и, в довершение всего, как вишенка на этом торте экстремала – прыжки с парашютом. Сначала обычные, с самолета, а потом бейс-джампинг – с парашютом, но с горных вершин, в пропасть. Не только в Европе. Два раза летал на Алтай. Один раз – в Сибирь, и даже еще дальше – в Казахстан.