Янка Брыль – Свои страницы. К творческой автобиографии (страница 30)
Есть такие друзья и у меня, и каждый один такой тянет больше, чем за себя одного.
***
В хорошей прозе Мамина-Сибиряка встретилась вчера («В худых душах») фраза: «Воздух, весь пропитанный каким-то специфическим ароматом». Вспомнил Чехова, который, переписывая «Степь», выбрасывал подобное. Недавно, перечитывая повесть, наново был захвачен его удивительной простотой.
А перечитывал — после фильма, который почти два месяца не давал покоя, все не терпелось «Степь» перечитать.
***
Честные — значит, настоящие — писатели правдой увиденного в жизни готовили приход революции. Оценка богатых и бедных — этому и у Мамина-Сибиряка веришь, и веришь как-то свежо, по-новому после многих истин, временами будто полинявших на транспарантах.
***
Блокнот взят на всякий случай, а чтобы писать захотелось — надо что-то найти.
Брел подлеском, что солнечно ожил после дождливых холодов, ощущая утреннюю солнечную праздничность, и вдруг подумал, что Мележ не видит этого вот уже два года. А Миша — тринадцать лет... Уже и вереск зацветает. И много молоденьких березок. И вот, как только дошел до овсяного поля, кажется, так же давно не виденного, как только залюбовался им — глазами и ладонями,— вспомнились давняя строчка Машары: «овсяным золотом звеню» и присказка: «кнута — старому, овса — молодому»,— захотелось вынуть блокнот.
...Графомания это, позирование перед будущим читателем, перед самим собой, что я вот пишу, стоя в низкорослых сосновых посадках, возле большого, спелого поля овса, который и задержал меня?
Хочется — и пишу. Так же все делается.
***
В «Литературной России», где всегда есть что читать, читал на днях новеллы Марка Кострова. Имя, которое, видно, запомнится. А в новеллах — подтекст: на его Новгородчине хаты пустеют еще более массово, чем у нас,— можно купить за двести, за сто рублей!.. И это для нас уже так обычно, что никакая редактура не замечает за цифрами подтекста. Кто в город — за хлебом, кто в деревню — за вдохновением...
***
Вчера впервые увидел перепелку в траве — как она даже какой-то момент смотрела на нас, пока не юркнула со стежки в траву.
Теперь сквозь светло-зеленые, чуть сероватые листья голубики редко просвечивают крупные серо-синие ягоды.
И это радует, как перепелка. И притормаживаюсь недавно вычитанным у Твардовского про Пришвина: «нет человека, пантеизм», и про Паустовского у него же: «слышен одеколон»...
***
Как символично — спелые колосья тяжко клонятся долу, а над ними, пользуясь этой скромной весомостью, по всему полю торчит осот, тоже спелый, пухово-белоголовый.
***
Как и всегда в последний день, перед дорогой, встал раньше и вышел попрощаться с Неманом, житом, дубами.
Вчера вечером соседка, моя веселая ровесница, лучшая в деревне рыбачка, одиночество которой теперь скрашивают милые городские внучки, спрашивала, пригласив к своему костерку возле сада: «А вы это, Антонович, ставши в жите, все стихи, видать, составляете?» И надо было объяснять, что это нам после города все здесь так любо и красиво. Для нее все обычно,— как солнце, со сна еще багровое, низко, нежарко стоит над лугом, как туман на реке бежит за течением, кажется, немного опережая его, как петухи перекликаются с редко стоящих дворов поселка, как воробьи еще не жируют на тяжелых колосьях и не щебечут, сытые, на телеграфных проволоках, подпуская человека смелее, чем другие птицы.
Много росы на траве, много спокойствия и силы в дубах,— просто не знаешь, как про это сказать...
Вспоминал на днях и сегодня Астафьева с его Енисеем, Распутина с его Ангарой, и думалось, что и наша принеманская краса еще не вся подана на всемирный читательский стол, хоть и благодарно вспоминаются здесь земляки — Мицкевич и Колас.
***
Друзья уходят, круг сужается... И мне временами думается, что я должен спешить что-то свое делать, чтобы успеть как можно больше. А я вот встал раненько и буду дальше читать («Освещенные окна» Каверина), а в оправдание самому себе вспоминаю и «служенье муз не терпит суеты», и новейшее, у Твардовского, про «запас покоя», нужного для работы, и народное: выше пупа не прыгнешь.
***
В журнале N. цитирует Достоевского:
«Чтобы написать роман, надо запастись прежде всего одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно».
Читая это, невольно радостно подумал про свой «Рассвет» — про то пережитое сердцем, на чем повесть и держится.
***
Третий раз — если полностью — «Война и мир».
Читая, думал: как же я это воспринимал, понимал в 1935-м, в 1945-м? Многое теперь воспринимается как новое, многое воспоминается,— даже мелочи, как муха с ее «и пити, пити, и-ти-ти...» — во многих местах припоминалась сила первого... хочется сказать — озарения.
Теперь удивляет простота, деловитость, местами даже скупость и те непроизвольные взлеты великой поэзии, что загорались на этой простоте, деловитости, скупости, лучше сказать — сдержанности, пронизывая волнением даже до слез.
Не помню, как я, восемнадцати- и двадцативосьмилетний, воспринимал вторую часть эпилога. Теперь читал ее лишь из уважения к автору. Да и первая часть кажется не очень обязательной. Удовлетворение обычного читательского интереса, стягивание ниток в узел; даже и неинтересно все это,— не безразличие к судьбе героев, но отсутствие интереса в высшем, более глубоком значении. Помню, что к первой части эпилога что-то похожее ощущал я и при первом чтении, что-то даже грубое говорил Мише о двухпарном, счастливом «деторождении». А вчера, когда говорили с Якубом об этом, сказалось даже, им и мною, что за такой идиллией двух графских семей была же и другая сторона медали — рабство, горе и темнота большинства...
В этой связи думалось и про старого Льва Николаевича — как он видел недостатки и в этой своей вещи. И не потому, что и гении тоже растут, а потому, что недостатки есть и в шедеврах, и не такой уж это большой грех и дурное зазнайство, если ты их там-сям замечаешь.
Десять дней счастья труда, благородного отдыха — «Война и мир».
***
Слова Толстого, вынесенные Бондарчуком в эпиграф к фильму «Война н мир» (на фоне могучей, солнечной русской природы): «Ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое». И то еще, чего в том необычном титре не было: «Ведь как просто». Думал когда-то, после первой серии Бондарчуковой хоромины (только три серии смог посмотреть, больше не захотелось), когда возникло, как обычно после экранизации, желание перечитать роман: где же я найду те слова в океане «Войны и мира»?.. А тут оно — и вправду «ведь так просто!» — у Пьера в эпилоге, и могло бы даже показаться чем-то совсем обычным, а не выношенной и глубокой, и такой же простой мудростью.
Записать те слова Пьера захотелось, когда читал у Манна («Доктор Фаустус») тоже очень простое: «Ему было предназначено из долины чистоты подняться до высот пустынных и страшных». Впервые так про детство и зрелость, а просто и будто между прочим, в густом рабочем подтексте, не выделенное ни курсивом, ни абзацем.
...И еще у Манна:
«Художник всю свою жизнь остается ближе к своему детству, чтобы не сказать — более верным ему, чем человек, понаторевший в практической деятельности».
***
В армии и в плену — хлопцы из разных уголков Западной, у которых я охотно и радостно учился познавать Беларусь и наш родной язык.
***
«Книга его вполне заслуживает прочтения»,— пишет Неру подростку Индире о книге Марка Аврелия.
При таком, как сегодня, паводковом, просто потопном количестве книг слова эти, если подумать,— очень содержательная похвала.
***
Чистого детства, не смешанного с позднейшими воспоминаниями, у меня нет. Я силюсь достать его из глубины памяти, и, когда достаю, мне очень хорошо.
***
Слова memento mori впервые произвели на меня впечатление, кажется, еще в школе. Помнится подпись под рисунком, где старый человек копает яму...
***
Облагораживать образ своей ушедшей матери — не грех. Лишь бы это помогало нам самим стать лучше.
1979
Не открытие это, даже и для самого себя, а только еще раз прочувствованное, может, сильнее, чем бывало раньше.
Лег позже, чем всегда, проснулся все-таки рано, как просыпаюсь каждый день, смотрел на гостью-внучку, что спала рядом. Ясно и тепло подумалось, что дети — великая правда и радость. Познав столько горького, грязного на долгой дороге жизни, понимаешь, какое это счастье — дотронуться до наичистейшего.
***
В первые дни плена, по своей наивности, я думал, что с войной для нас, западных белорусов, все кончилось,— будет мирная, новая жизнь на новой родине, куда я вернусь... И потому я был добрым и светлым — в ожидании праздника.
Вспомнилось это, когда читал современные рассказы Рединга, где также много доброты и света. Неужели тоже наивных?
***
В оправдание того, что я в последнее время старательно чищу свою библиотеку, вспоминаю прочитанное у Неру про Спинозу:
«В его библиотеке было только шестьсот книг, зато каких!..»
***
Хорошая книга. Десять рассказов, двадцать, тридцать... Талантливые, свежие, человечные.
Я их со временем забуду. Останется хорошее впечатление, будет помнится (если будет) образ, имя их автора, человека. Если же забуду его, конкретно, так останется — уже навсегда со мною — убеждение, уверенность, что всюду, на всех континентах есть люди, которым главное видится так же, как и мне.