Янка Брыль – Свои страницы. К творческой автобиографии (страница 32)
Весной 1967 года студенты Одесского университета подарили мне (с множеством автографов) книжку избранных стихов Тычины. Приятное воспоминание,— и про ту «земляческую» встречу, и про светлый образ одного из современных украинских классиков, с которым я встречался очень редко, но значение которого понимал.
В Бресте, уже не при жизни Ушакова, я с хорошим чувством купил его избранное. Нет у меня автографа на этой книге, как нет также ни одного автографа Коласа, Тычины, однако уважение и любовь к ним, уже и с Ушаковым, и с другими настоящими, от этого не меньше. Книга Николая Николаевича тепло напоминает мне и ту улыбку его в осенне-солнечном Ереване, и светлое, апрельское утро в Киеве, когда мы со Стрельцовым шли себе, просто счастливо шли по улице и, будто в довершение нашей «беспричинной» радости, встретили Ушакова. Я поздоровался с ним, сказал ему несколько искренне дружелюбных слов, представил Михася, и все мы — каждый по-своему — приняли ту радость обычной и случайной встречи.
И вот я их помню, те улыбки старших, и мне даже мало этого, поэтому и захотелось записать.
***
Кончил читать начатый в Вильнюсе второй роман Пятраса Цвирки, «Мастер и сыновья». Еще только начиная, смеясь говорил Оскоцкому:
— Он моих «Байдунов» не читал, я его «Мастера» тоже, а вот же сходное есть!..
А теперь добавлю: особенно много сходного в образах его Кризаса, портного-весельчака, «Скворушки», и моих портных, тоже горбатых и мудрых, по-народному веселых, списанных с одного моего дяди Наума, правда, показанных менее интеллигентными, менее революционными, чем Кризас.
Солнце на кладбище Росса, цветы и люди, объединенные одним чувством. Встреча с друзьями старыми (Жукаускас, Ванаг) и знакомства с новыми. Выступление — от мысли, что вызрела дома, через волнение — к успеху.
«Юридическое обоснование». Роман «Мастер и сыновья» впервые переведен на русский язык и издан в 1968 году, когда я уже написал порядочно о своих Кризасах. А Цвирку, оказывается, упрекали в подражании «Кола Брюньону»... Общая любовь, общая цель, на общий наш человеческий стол.
Что же, доболеем Цвиркой до конца,— вчера сын принес мне из библиотеки «Франка Крука». Кто-нибудь может сказать: для двух выступлений — в Вильнюсе и в Москве — такая подготовка? Я сам у себя спрашиваю: этой привычной учебой своей, пожизненной — к чему ты готовишься? Да просто иначе не умею, не могу. И уже основательно и не первый раз убеждаюсь, что это пригодится, что это — нужно.
***
Кажется, скоро закончу слово о Мележе, хотя бы в первоначальном виде. Дошел до двух посмертных публикаций, съездовской речи и «Парсючка» и остановился: надо продумать, настроиться.
Из записей более чем трехмесячной давности, когда перечитывал «Минское направление»:
1. Налицо профессионализм, опытная рука, однако же и оживлять кое-где схему наново — очень нелегко.
2. Не все то, что
3. Трудолюбивый, упорный, однако если бы не нашел
4. То, что мы, молодые писатели, когда-то, в сороковых — пятидесятых годах, читали друг друга в рукописях, а потом обсуждали коллективно, было и хорошо, и плохо. Хорошо — помощью другу, а плохо — подгонкой еще одной вещи под тогдашний стандарт.
***
Перед смертью, болея, он легко плакал, когда приходили друзья. Не говорил — не мог, а плакал. Слезами выходила не высказанная в жизни — в нелегкой жизни — доброта.
Вспоминая Алеся Пальчевского.
«Денет студентам, бедным деревенским хлопцам, я не давал. Говорил такому: «Иди, браток, ко мне, там тебя моя мама накормит». Она обычно варила много борща. Специально для этого».
Вспоминая Малышко. Перед телевизором. Концерт посвящен Майбороде, много произведений которого — на слова Андрея. Особенно «Рушничок» в исполнении Гнатюка, которого я — именно с этой песней — первый раз видел и слышал двадцать лет тому назад, в Киеве, где тоже, когда вступили скрипки, почувствовал высокое волнение.
«...Смех зрителей для меня ничто: каждый дурак может рассмешить. Я хочу видеть сквозь этот смех слезы.
...Меня никогда не впечатляла отвага укротителя львов — ведь, войдя в клетку льва, укротитель, по крайней мере, находится в безопасности от людей. А хорошо накормленный лев куда как более безвреден, чем люди. У него нет ни идеалов, ни религиозной, ни партийной, ни национальной, ни классовой принадлежности: нет, короче говоря, никакой причины, чтобы раздирать в клочья то, чего он не собирается съесть».
Читая Шоу.
Все это — в один поздний вечер.
***
Лучше всех зная, что с ним было и до чего дошло, он должен был бы с ужасом закричать, а он молчит и мы снова ничего не знаем.
Вспоминая, как выносили в последний путь — двух за неделю — Миколу и Алеся.
***
На днях, читая еще одно напыщенно-недалекое интервью, удивительно, в тихом счастье животворной скромности, ощутил всемирный коллектив честных работников настоящей литературы.
***
Читан А.П. Сергеенко («Рассказы о Л. Н. Толстом»), еще раз — который уже?! — вспомнил из растрепанного второго тома «Анры Карениной», который попался мне в 1932 году, как Левин выходил раненько с Лаской на охоту, а на небо был месяц — «кусок ртути»...
Воздействие простоты.
***
Вчера, когда мы воротились из города (я — после пяти минских дней), сено возле сарая запахло так необыкновенно, что подумалось: а написал ли я об этом в «Трижды про одиночество»? Детство припомнилось через запах сена. Мы же тогда приехали из Одессы как раз перед сенокосом, и этот запах обрушился на меня, пятилетнего, всей своей горячей силой.
***
В автобусе, слушая галдеж мужчин (некоторые после чарки), вспоминал прочитанное перед отъездом у Маковицкого, как Лев Николаевич, в беседе с Семеновым, говорил, что в сравнении с народом, с его работой, он — даже Он! — «говно, дрянь»... А мы? А я?.. Отчаиваться? Или просто лучше работать?
***
Пани писательнице нечего сказать, и в сборнике своих «новелл» она как будто скребется модными коготками по стеклу, по некой тематически мелкой, приблизительной путанице. С кокетливой, претенциозной усмешечкой превосходства, с надеждой, с расчетом на какой-то глубокомысленный подтекст.
***
Николас Гильен (из стихотворения «Фамилия»):
«Ибо я внук, правнук и праправнук невольника (стыдиться должен их господин)».
Фидель Кастро (из письма Алехо Карпентьеру):
«Много наград может поместиться на груди одного человека. Однако если он чувствует, что настоящее величие не может существовать в отрыве от общества, коллектива, частицей которого он является (...), тогда он заслуживает высшей, наиболее заслуженной награды: удивления, признательности и уважения своего народа»
***
Не терпится записать про Лужу, лесную, хуторскую деревеньку, не виденную с самой партизанщины. Уже и вспомнить не могу, и не узнал недавно, в какую хату мы, разведчики, справляя выходной, приезжали со своей музыкой. Лишь одна танцорка помнится хорошо, еще подросток, самая молодая из трех девок в хате, как она — в тяжелых сапогах и самодельном вязаном платье — вставала с пряслица и танцевала с партизаном полечку «Галку», под наши мандолину и гитару. Старательно, от души вытанцовывала, усердная и в этом.
В светлой хате моей троюродной племянницы — ее почти совсем слепая свекровь с палочкой. Пришла из своей хаты, что рядом с новой, сыновней,— с порога сказала «не добрый день», потому что уже раньше, на дворе здоровалась, а такое:
— Людские голоса послухать хочется.
В этом уже слышалось что-то народно-эпическое, а еще больше это послышалось тогда, когда она у меня, как про кого-то мне чужого, спросила:
— А как же там Вилита Грибиха живет?
И не удивилась, что это — моя сестра, что ее, тоже старухи, уже девятый год нет, а спросила:
— Да она в свою хату вернулась ли? Как ходила тут, бедная, при тех немцох, так говорила мне: «Ой, Жучиха, хоть вернусь ли я когда в свою хату?..»
И странно мне, чуть не жутко было от этой уже
***
Если бы цветы летали, они были бы бабочками,— писал я. А у Андерсена («Цветы маленькой Иды») так сказано про бабочек: «Они совсем как цветы и когда-то были цветами».
Много ли у меня подобных «открытий»?
Что ж, открытое другими все не узнаешь, не учтешь, чувства повторяются, и бывает, что их нельзя не высказать.
***
Светлый, росный, величавый покой. Солнце уже высоковато поднялось. Из-за большого поля картофеля, из-за лесного клина, с «омшары» слышно сердечно, щемящее курлыканье журавля (не одного же!), а на телеантенну насело ласточек, которым теперь, когда они управились с детьми, есть время с самого утра погомонить по-соседски.
Хозяин отвел за Неман лошадь (сам в лодке, а лошадь — вброд) и, с обротью, в мокрых рыбацких сапогах, улыбается в ответ на мою радость, и про журавля, и про ласточек, и про все утро говоря: «Какая, Антонович, красота!..»
Теперь я, остановившись на гребельке, опершись «серединой» на обомшелый поручень, слышу еще и постукиванье дятла, и безыменное цвирканье какой-то птичьей мелочи и вспоминаю, как только что, идя вдоль Немана, на ходу любовался утками в заводи, слыша, как они плещут-хлюпают клювами.