Янка Брыль – Стежки, дороги, простор (страница 6)
Светло-пепельный цвет туч под нами напоминает то густую шугу на воде, то. недавно остриженную овчину.
Заря разгорается. Стала образовываться огромная раковина — из неба вверху и мраморных туч под нами.
Солнце!
В подвесной колыбели проснулся черноглазый французик. И, темнея головкой на мамином плече, поплыл по проходу над пассажирами. Черные глазки смеются...
И хочется на всех языках сразу сказать ему:
— Доброе утро!
1960
СТО РАДУГ
Канадская сторона Ниагары оставила бы очень неполное, всего лишь курортное впечатление... Но, покружив перед водопадом и по набережной пешком и в автобусе, мы переехали мост, оказались в США, прошли неожиданно не очень сложные полицейские формальности и снова поехали к водопадам.
Уже само переодевание в синие пижамы и светло-желтые непромокаемые плащи настроило весь наш туристский пипл на молодо-веселый лад. Спустились в лифте на две сотни футов и очутились на деревянных, винтом идущих лестничках чуть не под самым водопадом.
Сначала только смотришь да слушаешь — издалека, а потом оно начинается!..
Вырвавшись из-под водопадного душа, добравшись до скользких, заплесневелых сходней к лифту, оттуда — до одежды и записной книжки, пишу:
«Иду, согнувшись под этим небывалым ливнем, веду перед собой и за собой по сотне радуг, и в этом шуме вечно молодой радости хочется звонко смеяться, петь, писать великолепные стихи!.. Боже мой,— и подумать только — так происходит здесь непрерывно, всегда!..»
1960
ДОСАДА
Когда мы вчера осматривали вашингтонскую Национальную галерею, к нам прибился молодой американец, который ищет дружбы с советскими людьми. Человек с высшим образованием, а так и не вспомнил, какую книгу, переведенную с русского языка, он однажды прочел... А что уж тут заикаться о национальных литературах! Надо было видеть, как он — образованный вроде бы парень — удивился, узнав о том, что армянский театр праздновал недавно свои две тысячи лет!..
Не очень смешно, а жаль его — не знает.
Такие же знатоки, как наш гибкий гид, «специалист по русской классике», отковыривают от глыбы советской литературы только крошки, нужные им, и кричат, что это — не только наилучшее, но и единственное у нас
И мы не знаем всего, что нам нужно.
И тут, в Штатах, и в Канаде часто спрашивали у меня как я отношусь к «Доктору Живаго», к его автору. Спрашивали и хорошие люди, без задней мысли. И я выкручивался жалким образом, как мог,— говорил не только о Пастернаке, поэте и переводчике, но и об отце его, художнике, иллюстраторе и друге Льва Толстого... Только лишь по существу, о «Живаго»,— не мог ничего сказать. Где ты его прочтешь?..
Спрашивали и об отношении к «светилу русской эмиграции» — Набокову с его «Лолиттой». Ну, а об этом я только в Америке и услышал...
Стоило бы нам знать то, против чего кричим.
1960
АЛЬБУТЬ
На обычной лесной поляне — обычная старая лесникова хата. Сеновал с навесом, сарай, погребица. Несколько ульев на грядках фасоли. Угрожающе, жгуче зумкают, вьются невидимые пчелы. У будки повизгивает время от времени, а то и гавкнет от назойливых мух какой-никакой Шарик или Мурза. Еле-еле покудахтывает где-то, в солнечной истоме, самая разговорчивая курица.
Вокруг усадьбы дозором стоят вековые дубы.
Сквозь заросли пробирается чистая речушка, напоминая мне памятные со школы строки.
Старый колхозник, что чертами лица и неторопкой ходьбой напоминает незабвенного человека, легко идет по скрипучим плашкам низкого мостика, склоняется над речушкой и, черпнув ключевой воды, звонкого бега ее остановленного на мгновение в жестяной кружке, говорит:
— Угощайтесь, пожалуйста. Костусь, бывало, любил...
Нет, это не обычная ключевая вода, не обычная Лесникова усадьба Альбуть, не обычный сентябрьский лес.
В этой хате прошло детство поэта. По этой траве, под дубами, по песчаной дороге, по грибным верескам ходили его потрескавшиеся ножки. В этом вот печальном и милом окне осенними да зимними вечерами ныл огонек керосинки, пока по первым в жизни страничкам бегали его зачарованные глаза. Может, как раз над этой криницей, в зеленой загадочной затени деревьев, рождался тот первый наивный стишок, за который ему отец-лесник отмерил авансом увесистый гонорар — тяжкой долей добытый царский рубль.
А этот вот старик, все еще неутомимый, легкий, приветливый человек — младший брат создателя «Новой земли» дядька Юзик, отличный знаток и декламатор поэзии брата, живой персонаж нашей национальной эпопеи,— тот самый «Юзик-шальной», который ходил здесь по увековеченной Костусем земле, очень надежно держась за длинный подол материной пестрядинной юбки.
Стоят дозором дубы. Молчат — в могучей, надолго рассчитанной сдержанности.
Над кроной одного, в вышине,— белое облако в солнце, как летом.
По-молодому не верится, радостно, удивительно от мысли, что именно про это место он, Якуб Колас, писал за решеткой царской тюрьмы:
Мой родны кут!..
Наш кут, наш уголок — так будет точнее.
1961
«НЕ ХОЧУ И ГЛЯДЕТЬ...»
К этой теме трудно найти подступ, трудно понять и передать другим тот ужас, боль от неимоверной низости, до которой доходит — и это самое страшное — обычный человек...
Сидел на процессе над бывшими карателями, теми из наших людей, что в начале войны попереходили на службу к фашистам. Сидел я в первом ряду, с самого края от загородки для подсудимых. Смотрел в их лица с расстояния трех-четырех метров. Когда один из них, стоя за трибуной, свидетельствовал против других, мне было видно, как под его старым пиджаком дрожали от страха худые лопатки. Всматриваясь в лица, я особенно удивлялся румяному лысоватому, полноватому спокойной сытостью мужчине, наиболее как будто приличному и почтительному на вид. Пятнадцать лет после войны он работал где-то в Поволжье учителем начальной школы, тысячи дней, миллионы минут всматривался в детские глаза за партами и не взорвался, не разлетелся на куски от воспоминаний о тех детях, которых убивал — днем и ночью, летом и зимой, под вопли их матерей, также предсмертные!..
Тот, у которого дрожали лопатки, свидетельствовал пока что необвиняемый, его откопали позже всех, где-то в недрах Полтавщины. Как он ни пытался выгородить себя и, для себя же, приглушить вину своей компании, он, однако, свидетельствовал против тех, за перегородкой. А они огрызались. И вот когда в этой омерзительной, звериной грызне послышалась один раз хлесткая реплика — мне стало страшно... Страшно и горько оттого, что сегодня, осенью шестьдесят первого года, в переполненном клубе многие из тех, что пришли сюда по пригласительным билетам, — вдруг весело захлопали в ладоши...
Чего здесь больше — идиотизма или бездумности?..
Вот две страницы ужаса, что не имеют права отойти в небытие, живые слова тех, что чудом выжили:
—....Все мы лежим пострелянные, а я — живая — лежу со всеми и слышу все. Мальчик мой меж трупов поднялся и зовет: «Мамка, иди, уже немцы ушли!..» Они его оттуда, куда уже было отошли, застрелили из автомата... Встала я потом, деток своих пособирала на дерюгу, поровняла ровненько, обтерла кровь... Потом уже, когда наши пришли, написал мне мой муж: «Живы ли вы там?» А я ему написала: «Нужна ли я тебе теперь — одна да такая!» А он пишет: «Я еще не такое видел. Я и сам инвалид, без ноги». Вернулся он, и деток трое мы нажили...
На трибуне другая женщина, лет под пятьдесят.
— Немцы какие-то, или дьявол их знает, кто они, бросили меня в огонь, когда хата горела. Заслонила я лицо руками и перебежала...
Говорит это уже старая сегодня женщина, с лицом, опаленным в том огне.
— Дети маленькие целовали этим немцам или полицаям ноги: «Дядечка, папочка, не стреляйте меня!..» Но они стреляли.
На предложение председателя суда — посмотреть на подсудимых: может, который ей припомнится,— старуха не повернула даже в ту сторону головы.
— Нехай они на свет не глядят! Не хочу я на них и глядеть!..
1961
АМУР
За большими стеклами пароходного салона — солнце, амурские волны и сопки, которые и для нас, новичков, уже кажутся однообразно экзотическими. Вблизи они серые своей каменистостью и живо, ощутимо поросшие зеленью, вечной, нетронутой. Издалека — чем дальше, тем больше — замгленные.
Изредка встречаются деревни, у которых наш «Калинин» медленно, основательно становится на якорь и спускает шлюпку.
Ночью это было интересно. Свет прожектора полз по серому берегу, по серым, крытым дранкой избам, по шумной толпе взрослых и детей, что бежали к причалу. Какая новость!..
От парохода до парохода — вот и живая связь с миром. В кругу прожекторного света — взволнованная стайка людей; над ними — былинная, васнецовская луна; к ним от борта парохода ползет полная шлюпка. Обыденно, скучно, всюду одну и ту же польку приветственно пиликает местная гармошка. Из лодки высаживаются мамы, папы и дети, которые вернулись из далекого Комсомольска с городскими покупками...
А вокруг — тайга. На многие сотни километров. Уже не только знаю это с чужих слов, но и сам чувствую...
Скучно здесь жить?
А что я думал иногда в родных местах, проезжая у одинокого хуторка? Вернуться из города, от большой культуры, в такую хатку?.. Даже в родную деревню, с ее непролазной осенней грязью, с отчаянно скучными вечерами?.. Это казалось подчас невозможным, как невозможно петуху вернуться в яйцо. Однако же мне не только в годы детства и молодости было там не скучно, а хорошо!.. И теперь мне часто хочется уйти туда, и ухожу, чтоб полечиться землей, тишиной...