Янка Брыль – Стежки, дороги, простор (страница 30)
1972
А ОНА ВСЕ ШУМИТ...
Ноябрьский утренний полумрак.
Такая тишина, что и сосны молчат, и Неман, кажется, стоит. Впечатление это подкрепляется отражением сосновой гряды с того берега — оно достает до половины реки. Но, постояв дольше, начинаешь замечать, что на отражении том движется вперед течение. Так вот на темном фоне за окном лучше замечается, перестал дождь совсем или все еще моросит.
Слева, на том берегу, перешептываются дикие утки. Справа, поодаль, слышится грудное, сытое всхрипыванье тракторного мотора. Прямо передо мною тенькает синица. Даже не верится — неужели ее оттуда слышно?..
«Хорошо здесь!» — и за меня сказал бы кто-то хороший, кого мне здесь не хватает.
А я — вместо него — записываю это почти ощупью, все еще в полутьме, стоя в соснах над обрывом.
Метров двести, не больше, помаленьку прошел, а вот как быстро посветлело. И Неман тронулся, и лес промолвил отдельными соснами.
И никогда это не перестанет быть новым, волнующим — как зарождается еще один наш день.
***
Малый деревенский хлопчик, до слез нахохотавшись:
— Ой-оечки!.. Ой, придет такая смешливая минута, что и не знаешь, как ее пережить!..
Он в этом пошел в отца, человека веселого и острого на слово. Отец был, однако, и вредный, его не любила почти вся деревня. Но отрицательного от отца мальчик еще не взял: он и не воровал, и не обижал слабого, и не свидетельствовал в судах за чарку, а вот батькины веселость и остроумие, в сыне умноженные на детскую чистоту, всем на деревне нравились.
Его «ой-оечки!» — через какие-то сорок лет — я вспомнил позавчера в лесу над Неманом, у окраинной улицы Друекииинкай.
Этот хлопчик бегал с двумя молодыми собаками, уже не щенками, но еще и не взрослыми. Хохоча, мальчик упал на пожухлую траву, и черные собачьи подростки то дергали его за одежду и обрадованно тявкали, то прыгали через него один за другим, страшно довольные всей этой возней. Я остановился, любуясь, а потом сказал ему голосом заботливого деда:
— Встань с сырой земли, а то простудишься.
— А я хочу играть! — ответил он, сев между собачками, которые на минуту смолкли.
— Ну, так играй, бегай.
Малый подхватился, быстро и ловко побежал, с хохотом удирая от собачек, которые гнались за ним, по-своему, лаем хохоча.
Этих подростков, давнишнего, из моей деревни, и позавчерашнего, я вспомнил теперь, читая Кузьму Чорного. Когда остановился на предложении, на первый взгляд, обычном и даже не весьма стройном:
«Детство было в силе и во владении своем хотело иметь радости всего мира».
И хочется добавить:
Пусть же имеет! Везде, во всем мире.
***
Низом — порывами — шум, все больше сосновый. Полосы и пятна солнца. Еще ниже, под обрывом, тихий, величавый Неман. А вверху, над всем, что вокруг,— светлые, легкие облака. Солнечно, быстро несут куда-то большую, извечную тишину.
Иду и время от времени останавливаюсь.
Мосток над речушкой, которая булькает в неглубоком овраге. И уже до черноты сухую, и еще зеленовато недосохлую ольховую листву подымает порывами низкого ветра, и, как скворцы на жнивье, она взлетает и садится, утихая, до следующего непокоя.
Вновь показалось в просвете между тучками солнце и сосны на высоком берегу положили на привядшуб траву и стежки длинные тени своих могучих стволов. Строгую, черную неподвижность каждого из этих отпечатков легко обмахивают редкие и ажурные тени лапок, которые пониже по стволу.
От сухой ветки у ствола остался только короткий обломок. Дятел долбит его, и — в минуты полной безветренной тишины — ствол высоченной сосны гудит, как пустой.
Куст молоденьких березок. Еще держится и золотом трепещет на них последняя листва. Словно какое-то знамя наивного сопротивления.
Сочно густая, мощная зелень сосен, приземистых и разлатых. Даже пощупать хочется, словно какой-то, крупной вязки, свитер.
***
Ранним утром, безлюдным и ненастным, ходил по мокрым плитам панелей и про себя, но почти вслух, читал стихи Пушкина. То, чего никогда не изучал по-школьному, что отложилось в душе само, давно и навсегда, что время от времени возвращается светлой отрадой и надежным подкреплением.
А в памяти звучат два недавних концерта: увиденный по телевизору гуцульский и местный, литовский, в клубе нашего санатория.
Знание украинского языка помогло мне тогда еще раз пережить красу чарующей Верховины, где я когда-то бывал. Языка литовского не знаю, в песнях он для меня сходил также за музыку. Звучанье слов, вплетенное в многоголосье инструментов, напоминало и Неман в сосоннике, и озимь да тропинку на опушке, и деревянный домик Чюрлёниса, где и с магнитной пленки, и с репродукций его картин излучался гимн жизни...
Оба концерта были молодежные.
Парни такого возраста в последнее время кажутся мне особенно симпатичными по той причине, что и мой собственный сын тоже становится юношей. А сегодня парни напомнили мне еще и мою молодость.
Ясно, не ангелочки они, чтоб ими только любоваться,— и у их возраста есть свои вины и страдания, это я знаю по бывшему себе.
Да не об этом песня: она о поэтическом мире юности, в том числе и моей, еще не обремененной годами ошибок и разочарований.
Идя по мокрому тротуару, я живо вспомнил, как хорошо ходилось утром за плугом, в полевом раздольном одиночестве, как я тогда молился стихами и песнями великих. Излишне не деля их на русских и белорусов, поляков и украинцев, немцев и англичан, слова одних воспринимая в непосредственном звучании, других — через язык иной, в переводе.
Нелегко временами шлось тогда к родному, бывало и так, что едва не с отчаянием держишься за него в путанице обстоятельств и взглядов.
И всегда оно помогало — душевное, мудрое слово великих.
Оно меня греет и нынче. Своей непобедимой, чистой молодостью.
***
Пасмурное утро. Одинокий парк.
В мелком порошении мокрого снежка деревья на крутых, высоких склонах по обе стороны речки — ольшаник, вербы, липы, березы — стоят молчаливо, полностью подготовясь к зиме.
Вдоль асфальтовой дорожки весело бежит литовская певунья Ратница.
Если стать лицом к ее более высокому берегу, на котором в голых липовых ветвях лопушится смутно-зелеными лапами несколько сосен,— припоминается клавиатура небывало широкого, гомонливого пианино. Поет негромкая живая музыка, как будто однообразная, однако же нет, далеко — нет. Справа, на каменном, порожистом спаде, речка шумит, булькает, играет одно; слева, разлившись на чистой отмели,— другое...
А уже к Неману, из-под выгнутого моста, она подкрадывается молча, ласково, покорно.
...Снова утро и тишина.
Речка поет, известное дело, сама, только напоминая мне пианино.
Но все же напоминает так настойчиво — вот и еще раз это повторилось,— что хочется расставить над нею руки и пальцами перебирать — как захмелевшему от музыки, что ли...
Постоял и над Неманом, спустившись под обрыв. Какая бы ни была вокруг рань, какая б ни лежала над ним тишина, Нямунас делает свою работу жизни. Извечную. Хорошо сказано у Хикмета: «Речка, текущая вместе с форелью». Теплоходики, баржи, плоты здесь уже не плывут: вот-вот зима, это она запаздывает. Неман плывет с невидимыми сомами, щуками, язями...
Поодаль — тихий паром. С первыми пешеходами с той стороны, где деревня и хутора. Будто десант — так осторожно подкрадывается паром.
Дальше за ним — туманец над водою, а у крайних домиков в соснах — редкие огни.
...Наконец первый снег!..
С панелей он еще не сметен. Еще не выключены фонари, он порошит в их свете и на земле искрится — радостно. Передо мной по белизне стелется один только след. Кто-то один порадовался раньше. Иду по этому следу так, чтобы левой ногой ступать при той правой, a npaвой — при левой. Кто-то третий будет идти и подумает. «Во, какие у кого-то неровные ноги!..» И смешно будет ему, чего доброго. При одном, понятно, условии: если и он настроен так молодо и светло.
Своим ежеутренним маршрутом я дошел до другого — не у Немана, а в центре Друскининкай, моста над Ратницей. И когда по нетронуто белым сходням спустился на такую же белую дорожку над водой, само из души попросилось:
— Ах ты, моя!.. А она все шумит да шумит!..
1972
ВЕЧЕРНИЙ ЗВОН
В размноженном на ротапринте, потешно «русском» описании Гамбурга, которое нам, туристам, дружелюбно роздали местные активисты комитета защиты мира, об этой части города сказано так:
«Реепербан — «Хребет» много воспетого района» увеселения Святого Павла, «пристань радости», «святой пущенный», развлекательный док для матросов всякого цвета кожи. Сотни ресторанов — от китайского подвала до баварского пивного дворца. Они предлагают разнейшие заманивания, не только для нёба...»
Мы, четверо мужчин, зашли туда ясным июньским предвечерьем.
Если открытая, яркая щедрость уличных реклам с красотками в разных позах, если таинственность совсем неограниченных в своей «свободе» кинотеатриков еще возбуждают невольное волнение, так в переулках, куда вход разрешен только мужчинам с шестнадцати лет,— приходят ощущения иные.