реклама
Бургер менюБургер меню

Янка Брыль – Стежки, дороги, простор (страница 32)

18

Словно мелькнула белым голубем в темноте.

1974

ДВА ГОЛОСА

Дядька «под мухой», которого в очередной деревне, на остановке, родственники впихнули кое-как в наш автобус, сначала показался мне неприятным. И вообще, как слишком пьяный среди трезвых, и, может, еще потому, что попал он под мое дурное настроение.

— На свадьбу просил,— начал дядька сразу, сев на первом сиденье рядом с чернявой, видать незнакомой ему, молодицей.— Марусю замуж выдаю. В Лапах тут на свадьбу звал. Родни как собак, четыре хаты.

Автобус небольшой, пассажиров немного, все сидят, и тихо настолько, что дядьку слышат все.

— Дак ты и походил по хатам? По всем ли хоть четырем?

Сказала это старуха с последнего сиденья. Судя по тому, что она не называет его ни по имени, ни по фамилии, они тоже незнакомы. Впрочем, дядька не оглядывается, как будто слова старухи — голос народа, голос совести. Перед дядькой только спина шофера, запыленное стекло и дорога — то полем, то лесом немного, — снова по деревне. Пока что — полем, где уже по сторонам жнивье и даже свежая пахота, а то картошка, несжатый овес или люпин.

— Конечно, по всем четырем,— отвечает дядька старухе, которую он не видит и, скорее всего, никогда не видел.— Что ж это была бы за родня, если бы выпустили сухого? А теперь вот мне думай: в Погулянке сойти, не сойти? Тут у меня тоже Сергей, свояк, сестру мою двоюродную держит, Ганну. Я-то у них завтра буду. Дело у меня тут будет такое, что о нем не каждому... Завтра мне можно будет пригласить. А то могу еще и сегодня.

— Раз уже сел, езжай. И так наприглашался.

— Конечно, я это могу. Я пью, пехай буде добре в нашей стороне! Политически грамотный и морально устойчивый. А поглядела б ты, дорогая, когда я был молодой...

— Молодой — не с бородой. Такой уж ты сегодня старый.

Помолчали. Однако не молчится.

— Дак что ж тут мне, скажите, люди добрые, делать? Сойду-таки. Для привета.

Остановка. Автобус остановился, двери открылись, и дядька ринулся туда, словно навстречу ему тиснулись новые пассажиры, которых здесь вовсе не было. Он даже завертелся, как в вираже, укрепился на ногах, постоял минуту и снова полез в автобус.

— О, и место еще не занято! — обрадовался, хоть тут и некому было его занять.— Завтра зайду,— то ли сообщил всем, то ли повторил это вслух самому себе.

Автобус уже шел по деревне, в нем было по-прежнему тихо. Только гул мотора да поскрипывание на неровностях дороги.

— Верно ж,— сказала старуха,— завтра уж, заодно. А то зашел бы ты и снова, глядишь, добавил бы.

— В первую очередь! — с веселой искренностью согласился дядька.

— И уже до дому сегодня не вернулся бы.

— Ага! Тут у нас уже было бы «раскинулось море широко»!..

— А так до дому придешь как человек.

— Правильно! Согласен! Иду в бабье распоряжение.

Немного спустя, в лесу, дядька ринулся к шоферу, похлопал его по плечу, и наш свойский автобус, который останавливался, можно сказать, у каждой хаты и у каждого куста, остановился и тут. Дядька подал шоферу ладонь и «в ладонь», а ко всем нам обратился уже с подножки открытых дверей:

— Нехай буде добре в нашей стороне! Бывайте, люди добрые, здоровы!

И мы ответили:

— Всего вам наилучшего!

Немного погодя я подумал с облегчением: «Хорошо-таки улыбнуться в горькую минуту!..»

А дядьке где-то там, в просеке, наверно же тесновато.

1974

«ЮРМАЛА, 72»

За большущим окном моего шестого этажа — густые вершины хвойника, из него торчит острая башня кирхи, дальше, если приподняться за столом,— широкая река, а направо от хвойника — спокойное море.

Сев за стол, я сказал: «Люблю это — все новые да новые места!..»

И на самом деле — что-то в этом есть, какая-то естественная тяга к путешествиям, к перемене мест. Хоть и хорошо в эти дни сиделось дома...

***

Дети играли в городском дворе. И мальчик Юрко, которому в этот день было так хорошо, весело, и так хотелось что-либо необычное сделать, залез на крышу трансформаторной будки, провалился и упал на аппаратуру.

С отцом мальчика я был только знаком. Даже бывал им справедливо недоволен. Когда же мне сказали о смерти маленького Юрка, я написал его отцу. Не из дому, а из другого города, в город тоже далекий, третий.

Здесь, в четвертом городе, сегодня я встретил его, отца того Юрка. Только через месяц после трагедии.

Встреча была для нас обоих совсем неожиданной, и я сказал ему «ты» — впервые, невольно, как бывало у меня иногда с кем-нибудь из молодых друзей, кому хотелось сказать что-то от души. Юрков отец был в спортивном костюме и казался от этого намного моложе своих тридцати пяти. Страшная смерть единственного сына вообще сделала его в моих глазах чуть ли не юношей, беспомощным, страшно свободным, с глубокой болью в душе.

Он мне сказал, что здесь, в писательском Доме творчества, он не один, а с женой. Я знал, еще из другого далекого города, что жена его должна скоро родить. Я не попросил передать ей привет не только потому, что не был с нею знаком, но и потому, что привет мог бы ей показаться еще одним соболезнованием, которое ей не нужно — теперь, после жуткой утраты, перед новым, волнующим приобретением.

Он мне сказал, что через час они отъезжают, он вот только забежал в буфет взять ей что-нибудь в дорогу. Ни о чем больше не говорили мы, ни я, ни он, а только еще раз пожали друг другу руки, хоть и не удивительно было бы — так чувствовалось,— если бы мы обнялись на прощание.

***

Совещание наше, в определенной мере, международное. Утром из Москвы, вместе с тремя русскими, приехали двое поляков, из Вильнюса один литовец, а латыши — на месте.

Вчера вечером я был одним из приезжих, знакомых больше не встретил, и теперь мне приятно в компании. Тем более что приехали друзья, с которыми хорошо повидаться.

В нашей группе только одна женщина. Русская. Как это часто или даже всегда бывает, наше мужское внимание каким-то невольным образом обращено на нее. Пускай это и незаметно, только чувствуется каждым по-своему, о чем я, правда, могу пока судить по одному себе.

Мы собрались в светлом, уютном углу вестибюля, ждем автобуса, который нас повезет на экскурсию в Ригу. Сидим, стоим, говорим, молчим.

Я рассказал, между прочим, о моей вчерашней встрече с Юрковым отцом, о страшной смерти мальчика, и, поскольку говорил это своему русскому другу, прибавил:

— Юрочка. Звался так же, как мой...

И тут она, единственная среди нас женщина, вдруг встала и отошла к окну. И осталась там, словно никак не могла наглядеться на что-то.

Мы смутились. Больше всех, кажется, я. Почти подсознательно, из чувства лишь какой-то непонятной вины, я подошел к ней и сказал:

— Извините, если я что-то не так...

Слова были не те. Она помолчала, а потом ответила, силясь казаться спокойной:

— Это не тот случай, когда просят извинения.

И тут я еще раз заметил, уже вблизи, какая она грустная...

***

Он и поэт и архитектор. Интересное, редкое сочетание. Он любит свой город, хорошо знает его и хочет показать нам все как можно лучше.

А я не знаю, что вскоре станет больно от новой случайности, что даже скажу себе мысленно: «И зачем же вы, молодой, интеллигентный, именно с этого начали?..»

Потому что начал он с кладбища латышских стрелков.

А на этом кладбище, залитом сентябрьским солнцем, свет которого подчеркивался золотом неподвижной листвы, как раз тогда, когда мы подошли, издали послышался похоронный марш.

Я уже знал, почему единственная среди нас женщина — в такой неприступной печали.

Музыка будто дохнула на нее, да так, что тяжело стало, как против лютого ветра идти, и она приотстала ото всех, чтобы остаться у входа.

И я не смог идти дальше. Я подошел, поцеловал ей руку, и мы ни о чем не говорили.

***

Море хотело что-то, что-то, что-то сказать... Ждал, ждал, ждал — не сказало... Так и ушел.

Это — вчера.